А сама по себе переписка В. Астафьева с В. Курбатовым читается с огромным интересом.
* * *
Обращает на себя внимание один небезынтересный факт: на всю книгу “Крест бесконечный” приходится одно-единственное упоминание о переписке с Эйдельманом, причем в письме Валентина Курбатова. “Посмотрел я тут и письмо Эйдельмана у Бологова. Наглости и раздражения много, а смысла, увы, куда меньше, чем я ждал. Письмо очень вяло и уязвимо, и очень хорошо, что Вы не стали пускаться с ним в длительные объяснения — оно того не стоит” .
Если Астафьев включил свое мнение об Эйдельмане в последнее собрание сочинений — трудно поверить, что в частной переписке, отвечая критику, он со своей импульсивностью ни разу не высказался на всю катушку об этом судьбоносном эпизоде своей жизни, да еще и по горячим следам. Отсутствие слов о “Переписке” в письмах Астафьева поначалу озадачило, но внимательное чтение книги “Крест бесконечный” убедило меня, что это отсутствие не случайно.
Письма в книге распределены по годам, и начало каждого раздела открывается с факсимильных строк двух адресатов — писателя и критика. “Дорогой Валентин! — пишет Астафьев в письме от 13 ноября 1974 года. — Меня очень взволновало и тронуло Ваше письмо из Дубулт. Вы очень точно схватили суть происходящего в нашей литературе. А значит, и во всей духовной жизни”. В опубликованном тексте, в отличие от факсимильного кусочка, нет никаких “Дубулт”, точка поставлена после слов “Ваше письмо”. Письма самого Курбатова тоже нет, есть его примерный пересказ, сделанный самим критиком. То ли оно не сохранилось, то ли по каким-то причинам не попало в книгу, хотя, судя по пересказу и по ответу Астафьева, было довольно-таки значимым в контексте всей переписки.
Письмо от 27 февраля 1979 года. “Дорогой Валя! Из всех провинциальных литераторов (включая и меня тоже), мне известных, ты самый из них мнительный и ранимый, хотя комплексами всех нас Господь не обошел. Вон у Васи Белова...” Читаешь это факсимиле, переходишь к печатному тексту и останавливаешься в недоумении: вместо “не обошел” напечатано “не обидел”, но главное в том, что дальше нет никакого “Васи Белова”. Все, что имеет к нему отношение в письме Астафьева, попросту изъято. И безо всякого обозначения купюры. Дескать, как было написано, так и напечатано. И предположить здесь можно все что угодно. Вплоть до того, что редакторы предпочли оставить в тексте книги все ругательные инвективы Астафьева в адрес Белова, но изъять все добрые слова о нем. То есть преподали Астафьева в препарированном виде.
Кто занимался этой цензурой — редактор А. Ф. Гремицкая, составитель Г. Сапронов или сам Валентин Курбатов руку приложил — неведомо. В свое время в “Библиографическом указателе”, изданном к 75-летию Астафьева, отсутствовала опубликованная в “Даугаве” eгo переписка с Эйдельманом. Теперь из книги писем Астафьева изымают строки самого, видимо, не очень удобного Астафьева!
“Дорогой Валентин! Вот подвезли мне в деревню остальные переснятые фотографии — посылаю. Какие не подойдут, оставь себе на (память?)...” Бесполезно искать в разделе, обозначенном 1991 годом, это письмо Астафьева. Его там попросту нет. Как нет и ответа Астафьева на письмо Курбатова от 15 октября 1993 года: “Дорогой Виктор Петрович! Сразу (чтобы не мучиться самым тяжелым) — я был очень расстроен, увидев Вашу подпись под категорическим призывом Черниченко и Нуйкина “разогнать, остановить, прекратить” (“Раздавите гадину”, обращение писателей в газете “Известия” в дни октябрьских событий в Москве, 3—4 октября 1993 г. — Сост.). Так русские литераторы еще не разговаривали. Это уж, простите, от холопства, которое успело процвести в наших новодельных демократах, от привычки решать вопросы райкомовскими способами. Судя по тому, что Ваша подпись вопреки алфавитным ранжирам явилась за г-ном Чулаки, Вас “приписали” простой телефонной просьбой. Но понимание случайности не избавляет от горечи. Хотел не говорить об этом, но осталась бы заноза умолчания, так что уж лучше начистоту”.
После всех художеств, произведенных с текстами Астафьева, на которые натыкаешься в этой книге, уже невозможно поверить, что писатель не высказал свое отношение к памятным событиям и не рассказал историю появления своей подписи под тем людоедским документом. Но... дальнейшее — молчанье.
“Дорогой Валентин! Я все здесь же, все в той же позицьи — праздной пенсионера и вольного художника. А М.С. не сидится, затеяла ремонт квартиры и средь штабелей имущества, книг (слово неразборчиво) и прочего барахла ходит, шатаясь, да внук дорогой ее еще добивает, этакий оболтус...” Это — факсимильный отрывок из письма 1999 года, которое также изъято, очевидно, “правом составителя”.
* * *
Возвращаясь к статье Азадовского, думаешь, что вся эта история преподала наглядный урок каждому из нас. Ни в состоянии сиюминутной обиды, ни в эмоциональном перехлесте, ни на поводу какой-либо идеи — ни при какой погоде н е л ь з я из каких бы то ни было тактических соображений становиться по одну сторону с ними, а тем паче идти к ним на поклон. Особенно на последний. Отношение, при всем показном единении, будет только одно: презрительное. Как к шабес-гою. Как к “еврею субботы”. Только так они и могут воспринимать даже самых замечательных русских писателей, склонившихся к ренегатству.
Что же произошло в Виктором Астафьевым в последние годы его жизни? Многие задавались этим вопросом и по-разному пытались на него ответить. Говорили о приспособленчестве, о желании остаться на плаву, о духовной порче, о жажде почестей у новой власти, о природной злости к людям, которую он так и не смог в себе побороть. Какая-то доля правды, возможно, есть в этих утверждениях, но не более чем доля. Правда, Астафьев и сам давал не один повод так думать о себе.
“У президента мы выпросили полтора миллиарда на культуру, и теперь, хочешь не хочешь, приходится молить Бога, чтоб его не свалили коммунисты до той поры, пока он эти деньги нам не выдаст”. (Из письма Валентину Курбатову от 3 августа 1994 года. Речь, видимо, идет о даре Ельцина на 15-томное собр. соч. Астафьева).
Мне думается, что если не все, то многое объясняют строчки, написанные им в последний год жизни, адресованные родным:
“Эпитафия
Я пришел в мир добрый, родной и любил его безмерно.
Ухожу из мира чужого, злобного, порочного.
Мне нечего сказать Вам на прощанье.
Виктор Астафьев”.
Это написано не бывшим друзьям и не временным “союзникам”. Это написано “Жене. Детям. Внукам” — и оттого производит неизмеримо более тяжкое впечатление. Поистине, вырвалось из души.
Если мир стал “чужим, злобным и порочным”, то гори все гаром! Апокалипсическое чувство перехода из одного мира в другой оказалось поистине катастрофичным для Астафьева. Осталось одно желание — успеть как можно больше сказать, не заботясь о справедливости к современникам, правде жизни, милосердии к ушедшим. Отсюда мрачность и злость его последних вещей, исторические нелепости в многочисленных интервью и остервенелой публицистике. Чувство чужести, злобности и порочности мира, при всех благах, отваливаемых лично писателю, становится определяющим, заслоняет весь белый свет. И невдомек было Астафьеву, что и сам он каждым своим словом добавлял каплю “злобности и порочности” окружающей атмосфере.
Это не упрек. Это попытка понять свершившееся с ним.
А когда-то мир действительно был добрым и родным, и любовь Астафьева к нему была неподдельной.
“Я люблю родную страну свою, хоть и не умею сказать об этом, как не умел когда-то и девушке своей сказать о любви. Но очень уж большая земля-то наша — российская. Утеряешь человека и не вдруг найдешь.
Но ведь тому, кто любил и был любим, счастьем есть и сама память о любви, тоска по ней и раздумья о том, что где-то есть человек, тоже о тебе думающий, и, может, в жизни этой суетной, трудной и ему становится легче средь серых будней, когда он вспомнит молодость свою — ведь в памяти друг дружки мы так навсегда и останемся молодыми и счастливыми. И никто и никогда не повторит ни нашей молодости, ни нашего счастья, которое кто-то назвал “горьким”. Нет-нет, счастье не бывает горьким, неправда это! Горьким бывает только несчастье” .