Азадовский, правда, выговаривает похвалы Астафьеву, производящие весьма двусмысленное впечатление:

“Астафьев не только поставил знак равенства между германским фашизмом и русским коммунизмом, но и — сравнивая два этих мировых зла — открыто сказал о том, какое из них страшнее.” Это — общее место всех наших либералов — вплоть до Швыдкого с его “Русский фашизм страшнее немецкого” в “Культурной революции”. “Вновь и вновь, надрывая голос, напоминал Астафьев о том, что такое коммунизм...” Замечательно само это “надрывая голос” — наглядно показывает вынужденность похвал Азадовского, похвал, от которых воистину не поздоровится писателю. “Обличение своего, родного занимает в прозе и публицистике Астафьева (начиная с “Печального детектива”) заметное место”. Положим, это обличение начинается уже в “Краже”, да и “Царь-рыбу” здесь можно вспомнить. Но  там фигурирует Гога Герцев, отношение Астафьева к которому очень не нравится как Эйдельману, так и Азадовскому. “И самое парадоксальное: как публицист и как гражданин Астафьев отстаивает те же ценности, которые отстаивал бы — проживи он подольше — Натан Эйдельман”. Самое жуткое, что здесь Азадовский, возможно, прав. Только интересно, почему он при жизни Астафьева не высказал этого весьма любопытного соображения — и какова была бы реакция писателя, если бы он услышал нечто подобное? На 33-й странице журнального номера критик отмечает еще один небезынтересный факт: “Любопытно, что и “власть”, и демократическая интеллигенция, чествуя в 1990-е годы писателя-антикоммуниста, присуждая ему премии и т. п., стыдливо закры­вали глаза на его антисемитизм, очевидно, предполагая, что речь тут идет о странностях или слабостях выдающегося человека, которому “позволено”. Причина совсем не в этом. “Власть” молчала, как и Азадовский со всей “демократической интеллигенцией”, тогда, когда Астафьев был ей нужен. Необходим. Жизненно важен. Относилась как к “сукиному сыну”, но “нашему сукиному сыну”. Ничего при этом не забывая.

Не забыл и Азадовский. И улучил случай вспомнить всё и свести все счеты от имени “демократической интеллигенции”. “И всё же новый Астафьев во многом остался прежним”. “Писатель вовсе не отказался от косных националистических взглядов, в которых упрекал его Натан Эйдельман”. “Астафьев продолжал ненавидеть”. “К “еврейской теме” Астафьев возвра­щался постоянно, и всегда со свойственной ему болезненной резкостью… Астафьев начисто переписал весь рассказ (“Ловля пескарей в Грузии”. — С. К. ), превратив его в пространный комментарий к событиям того времени. Этот комментарий, изначально предназначенный для печати,— быть может, самое позорное, что когда-либо вышло из-под пера Астафьева... Особенно же, как и десятью годами ранее, достается Натану Эйдельману. “Некий Эйдель­ман” (это о прославленном на весь мир историке!), “опытный интриган, глубоко ненавидящий русских писателей” (это о выдающемся пушкинисте!), “точно рассчитал, когда и кому нанести удар...” “И гнусные антисемитские шуточки относительно цитат в письме Эйдельмана…”.

В чем же, по мнению Азадовского, дело? Оказывается, в бескультурье, в ксенофобии, “коренящейся в недрах человеческой природы”… Но дело не только в этом, причина, по мнению критика, глубже. “Астафьев во многом оставался именно советским человеком. Имперские предрассудки, как и национальные пристрастия, впитывались нашими гражданами с молоком матери, не говоря уже о святом “для каждого советского человека” понятии Родина, — для Астафьева, о чем говорилось, оно было внутренне важным… Отравленный смолоду ядами ненависти, которой был насыщен воздух Империи, он остался в плену расистских предрассудков, до конца сохраняя в своей крови опаснейшие вирусы советского коммунизма”.

Ненависть, ничем не прикрытая, здесь бьет ключом из каждого слова. Прекрасно знает Азадовский, что “с молоком матери” мы впитывали уважение и добросердечное отношение к человеку любой национальности, как и то, что одной из основных констант коммунизма являлся интернационализм, причем интернационалистическое воспитание, растворение в нем любых проявлений национального начала (а в первую голову это касалось русского народа — с конца 1910-х годов борьба с “великорусским шовинизмом” велась не на жизнь, а на смерть), доведенное до предела, привело к тому, что мы оказались внутренне совершенно не подготовлены к взрыву национали­стической злобы на окраинах Советского Союза во второй половине 80-х годов. То, о чем пишет Азадовский, скорее свойственно евреям с их устой­чивой верой в ветхозаветное “око за око” и с младых ногтей внушенным чувством собственной избранности и усвоенной идеей “извечного антисе­митизма”.

Единственный раз на протяжении статьи критик словно отходит на некоторое расстояние от объекта своего “исследования” и тогда высказывает совершенно верную и здравую по сути мысль. “Астафьев и Эйдельман, два родившихся в России писателя, для которых русский был родным языком, принадлежали, в сущности, к разным культурам и говорили на разных языках. Авторы писем, столь взбудораживших в то время Империю, находились по разным ее углам — не только географически, но и духовно. Они были антагонистами по внутреннему своему складу, воспитанию и мышлению, и понять друг друга им не удалось бы ни при какой погоде”.

И здесь вполне уместно вспомнить великого русского композитора Георгия Васильевича Свиридова, его записные книжки, объединенные в книгу “Музыка как судьба”:

“Ненависть в литературной среде к Астафьеву, Абрамову, Белову, Распутину — это ненависть к народному сознанию, народному строю чувств и мыслей ”.

“Эпоха брежневского консерватизма была не так уж плоха. Это была эпоха глубоких предчувствий. В ней вызревала большая национальная мысль, находившая себе сильное творческое выражение. Я имею в виду творчество Ф. Абрамова, В. Шукшина, плеяды поэтов: Н. Рубцова, А. Передреева, С. Куняева, А. Прасолова, Вл. Соколова, О. Чухонцева (еще кто?), Викт. Астафьева, В. Белова, Ю. Бондарева, Е. Носова, В. Крупина, В. Распутина, русскую критику: В. Кожинова, М. Лобанова, В. Гусева и др. Деятельность этих людей невозможно сбросить со счетов”.

Но и русские патриоты не прощали Астафьеву его роковых противоречий, если вспомнить мудрую статью Ксении Мяло “Мертвых проклятья”, посвя­щенную роману “Прокляты и убиты”, или строки из книги бывшего блокад­ника, профессора Ленинградского университета Сергея Лаврова “Лев Гумилев: судьба и идеи”:

“В отличие от В. Астафьева, не думали блокадники о сдаче города и в те дни, когда казалось — все кончено и вот-вот... Я был в Ленинграде до марта 1942 г., и ни в очередях за хлебом, ни в разговорах знакомых моих родителей (а это была вузовская интеллигенция, казалось бы, изначально “трусоватая”), ни в школе (а мы до ноября 1941 г. учились в Петровской школе — ныне Нахимовское училище) не слышал я подобных разговоров. Можно, конечно, объяснить это боязнью, но власть ругали отчаянно, не стесняясь; нажим органов был ослаблен. Умереть, но не быть под немцем — это была не фраза, а настрой, практически всеобщий” .

“Снисходительно-благодушный к своим оппонентам из “русского лагеря”, с которыми он все более расходится в 1990-е годы, Астафьев мгновенно загорается яростью, как только речь заходит о не угодивших ему евреях-авторах, особенно если кто-то из них позволил себе, не дай Бог, критику по его, Астафьева, адресу” , — пишет Азадовский. Какова эта “снисходи­тельность” и каково это “благодушие”, видно из книги “Крест бесконечный. В. Астафьев — В. Курбатов: Письма из глубины России”, прекрасно известной Азадовскому. В письме от 4 апреля 1998 года Астафьев пишет Валентину Курбатову, сообщая о работе над собранием сочинений в 15-ти томах, профинан­сированным Ельциным: “Последние тома выдались особенно трудоемкие: 12-й — публицистика, 13-й сборный — новая повесть, восстановленный рассказ “Ловля пескарей в Грузии” и послесловие к нему более самого рассказа (“самое позорное”, по мнению Азадовского. — С. К. ), где позволил себе сказать все, что было, все, что я думаю по поводу сего времени, и попутно о гнусных воспоминаниях Викулова и не менее гнусном поведении журнала “Наш современник”, его нонешнего редактора и авторов вроде Василия Белова, который совсем сдурел, или, лучше сказать по-хохляцки, “с гдузду зъихав”, и никто не смеет ему суперечить”. Это, “позволенное себе” Астафьевым, Азадовский не цитирует, не ставит слова Астафьева в укор Белову и “Нашему современнику”, ибо задача критика кардинально поменялась. Астафьева надо добить. Дотоптать. Чтобы ни одного “светлого пятнышка” в глазах “демократов” не осталось.