За такой долгой дорогой к финалу романа, как мы теперь знаем, стояли свои веские внелитературные причины. О них рассказывают ставшие известными совсем недавно шолоховские письма Сталину 1930-х гг. (а сколько историй еще неизвестно!). По своему пафосу история ходатайств Шолохова по делам народным — пушкинская, в высшем смысле понятия традиции. Здесь явлен тот пушкинский выход из литературы и ее прямое “остранение” (вспомним лаконичный ответ Пушкина в письме П. Вяземскому от 3 авг. 1831 г.: “Когда в глазах такие трагедии, некогда думать о собачьей комедии нашей литературы”), которые скажутся и в самой стилистической ткани 4-й книги романа.

Публикуемые нами письма читателей хронологически относятся ко времени работы Шолохова над 4-й книгой романа и являются, как нам представляется, важнейшим компонентом ее творческой истории. В интервью 1937 г. Шолохов говорил о шкафах с письмами читателей. В годы Великой Отечественной войны дом в Вешенской был разрушен, и потому точно описать полки с читательскими письмами мы вряд ли когда сумеем. Поэтому архивные фонды ГИХЛ приобретают особое значение. Многие из публикуемых нами писем дошли до Шолохова. И в них тоже “много человеческого горя”. Много ненависти и того горя человеческого познания жизни, в организацию которого советская литература внесла свой существенный вклад. Шолохов, как известно, отвечал на письма читателей — можно ли найти эти письма, вопрос не из простых, но этот пласт шолоховского наследия нельзя упускать из виду в наших размышлениях о творческой истории и истории текста романа. Впереди была война, и многие из читателей “Тихого Дона” ушли на фронт...

В интервью 1937 г. Шолохов признавался, что он занят “перепроверкой материала”, на которую его наталкивает читатель: “Всякая ошибка, даже самая мелкая, не проходит мимо внимания читателя. Я работаю тщательно, не торопясь, однако и я получаю много замечаний от читателей. Когда писатель грешит против истины даже в малом — он вызывает у читателя недоверие. “Значит, думает читатель,— можно соврать и в большом”. С нашим читателем беда! Где-нибудь попадешься, а тебя сразу наколят! Диву даешься, как это читатель замечает всякую мелочь. Словно рассматривает каждую строчку в лупу. И не прощает оплошностей” (Э к с л е р  И. В гостях у Шолохова // Известия. 1937. 31 дек. С. 3). Это высказывание является одним из самых точных и лаконичных описаний чтения “Тихого Дона” читателями 1930-х и одновременно прямым ответом Шолохова не абстрактному читателю, а ответом в 1937 г. на конкретные письма, авторы которых представлены в нашей публикации. Много позже Шолохов не раз возвращался к теме участия читателей в работе над 4-й книгой и благодарил участников Красной и Белой армий за устранение фактических ошибок в хроникальной части повест­вования (см. стенограмму беседы писателя в декабре 1965 г. после получения Нобелевской премии со студентами факультета славистики шведского университета — 9, 44). И ни одного упрека читателю-народу Шолохов не выскажет, а уж материала для публичных откровений, скажем в эпоху оттепели, по поводу террора массового читателя у писателя было предо­статочно.

Сегодня не только оппоненты, но и доброжелатели Шолохова пишут к “Тихому Дону” собственную хронику гражданской войны на Дону, некий параллельный исследовательский роман, по тем или иным причинам не напи­санный Шолоховым. Юмористический характер этим многотомным исследо­вательским проектам придают письма яростных читателей, совсем не по-книжному оппонировавших в 1930-е автору “Тихого Дона”. Комментарием от жизни к сцене последней встречи Мелехова и Кошевого может послужить письмо командира погранотряда с требованием провести уже в 1936-м дознание по известным и неизвестным преступлениям Григория Мелехова. Богатейший материал для понимания одной из сложнейших сцен в финале романа — диалогу Мелехова и Капарина о “мыслящей интеллигенции” — представляет пришедший в те же годы из эмиграции пронзительный рассказ-исповедь рядового корниловца. Кажется также вероятным, что советы чита­телей по поводу иллюстрирования “Тихого Дона” были переданы Шолоховым художнику С. Королькову и не потеряли даже сегодня своего специального значения. И конечно, в грустно-смешном сюжете читательницы романов Настасьи Филипповны Звягинцевой в романе “Они сражались за Родину” присутствуют фигуры многих “сознательных” читательниц “Тихого Дона” и “Поднятой целины”.

И все-таки, читая письма, нельзя отделаться от мысли, что финал “Тихого Дона” создается не только вопреки пожеланиям ведущих критиков и писателей. Он пишется в сложнейшем диалоге с читателем. Это был ответ “по существу” главных вопросов жизни, о которых ведала старая необразованная казачка Ильинична, чью волю наконец-то в финале романа исполняет ее любимый сын Григорий.

Текст Шолохова не вычисляет из массы прочих своего читателя, ибо все читатели (от идеальных до вовсе не идеальных, воспитанных на советской политической риторике) только и представляют состояние целого — не абст­ракт­ного, а реального народа. Лабиринты повествования в последней книге образуют идеальное и противоречивое эстетическое единство текст — чита­тель, предлагая последнему пройти (прочитать, пережить) труднейшую “эсте­ти­ческую дистанцию” между горизонтом его представлений о финале и гори­зон­тами, на которых настаивает финал романа. Этой эстетической дистанцией также по-своему обозначается граница размежевания авторов двух романов XX в. — “Тихого Дона” (4-я книга) и “Архипелага ГУЛАГ”, включивших в свою эстетику письма реальных читателей и представляющих читателя как историко-функциональные условия актуализации содержания текста. И Шолохов, и Солженицын приняли условия, выдвинутые им реальными чита­телями. Однако в отличие от Шолохова Солженицын выбрал “своего читателя”, выделив его из прочих читателей советской литературы, утвердил фигуру этого читателя во всем повествовании, отдав ему функцию манифестации правды в реальном и идеальном пространстве романа. Шолоховское повествование в широком смысле этого понятия упразднило сложившуюся в советской (и антисоветской) литературе парадигму отношений “учителя” и “ученика”, “своего” и “чужого” читателя. Все возможные формы раскола в читателе-народе были описаны уже в 1-й книге романа “Тихий Дон”.

 

Автографы и машинописи публикуемых писем хранятся в РГАЛИ (ф. 613, оп. 1, ед. хр. 699—710).

 

 

Дорогой тов. Шолохов!

По особому мотиву дышат Ваши книги от Ваших крестьянских писателей. Ставский походит на Панферова, у Шухова* тоже чего-то взятое у кого-то. Вообще многие из наших современников идут по готовому, уже созданному, в то время у Вас, тов. Шолохов, имеется свое — кровное . А это свое подошло под масть нашему советскому читателю. Зачастую приходится бывать в политотдельской библиотеке, в которой видишь, какие книги больше в расходе. “Поднятая целина” и “Тихий Дон” всегда на руках, их трудно захва­тить. “Поднятую целину” читает и рядовой колхозник, и начальник полит­отдела. А как много выпущенных книг не читает и не знает колхозник, у меня у самого заваливаются произведения больших писателей, их колхоз­нику не всучишь, несмотря на ценность книги, а вот Ваши книги вконец потрепаны.

 

Рахчевский, Средне-Волжский край, Бузулукский район, коммуна “Искра”.

 

(ед.хр. 706, л. 17)

 

 

8 марта 1934 г.

 

Я лично ожидал, что Гришку Мелехова то ли убьют, то ли он перейдет к красным. И пора бы, пожалуй, уж прибрать его — как говорится — к рукам.

В первых 2-х книгах Шолохов нам ярко показал, что Мелехов (об остальных не говорю) принадлежит к одной из сознательных прослоек, что в Григории живет казачья “кровь” любострастия и он любит одну из красивых баб Аксютку, отвечающую ему взаимностью. Так зачем же растягиваете это в третьем томе (Шолохов породил в сердцах Григория и Аксиньи любовь до гроба — в то время это было уже не нужно). Вот когда читаешь “Поднятую целину” (его же), то там чувствуешь, что, если выбросишь одну страницу из книги, то смысл теряется, а здесь без ущерба можно выкидывать страницами, главами. А он (автор) наверно думает и в четвертой книге не доконать этого Гришку Мелехова. Ведь чувствуется, что он ведет его к перерождению — но тип к “переделке” не удачен. Если он будет и переделан, то плохой из него будет наш человек , а если его расстреляют, то зачем тянуть в четырех книгах — расстреляй его сразу и все, как вредного.