2 апреля. Собрал и отвез документы на ВЛК. Решение давнее: из-за денег, стипендия. По этому случаю прошел диспансеризацию. Видел в поликлинике Тендрякова — зубы. Был он в Германии. “Говорил, пил, курил”.

Потихоньку оживаю: чищу повесть по сверке. Чего-то пока нет, нет взлета в начале, потому и вторая половина всех отшатывает.

Вернулась зима.

С армией развязался.

Верстку вновь затребовали в цензуру. Вновь режут.

 

4 апреля. Подписали. Мучение не кончилось, но хоть это. Цикнули, но, видно, все же пожалели — убив на 3/4, не добили.

Не хнычь, не строй страдальца.

 

9 апреля. Вчера был в “Современнике”, отвез доделанную рецензию, взял еще. С Курановым разговор о Сталине (не любил никого, коллекция шарфиков на даче), и разговор оттого, что шли мимо дачи Сталина в Рублево.

Русским хватило его тоста. Выпил отец родной за русских, и все в восторге. Не забыл.

 

15 апреля. Не записывал, не мог. Девятого пошел по улице, попал в драку. Стояла очередь у киоска, двое парней схватились за грудки. Мало ли? Но через минуту дралось человек десять. Да не просто — зверски. Стали разнимать, когда дошло до ударов по голове бутылками и камнями. Ввязался и я. Плохо помню — “тот, кто хорошо описывает битву”, стоит в стороне, но что ужасало — парни от 18 до 38 знали самые зверские приемы, били ногами, сшибали на землю, лежащего били по лицу, животу, в промежность. Меня могли убить, не просто могли, хотели. За что? За то, что разнимаю? Крови лилось. Убили бы и по фотографии бы не узнали. Вот такой кайф, говоря нынешним языком, поймал я в канун Пасхи.

В воскресенье — Андроников монастырь. Снова навещал друга, лечащегося от вина, толпы людей, идущих на кладбище. В центре Москвы пусто, солнечно.

Получил доступ к архиву Телешова. Оформил командировку от “Правды” в Кировскую и Вологодскую области.

О Возрождении. Средневековое возрождение было не на Западе — телесность, a у нас — духовность, иконы. Там все-таки впереди — известность. Как ни доказывай мне, что к Данае Бог приходит в виде золотого дождя, Даная все-таки баба в постели. Георгий Победоносец не копьем убивает — духовностью.

Еще: двухмерность школ для язычников была абстракцией. Абстрактно мыслить им не хотелось, кстати, и хорошо. Это дьявольское — заставить верить в условность, но Божеское — верить, что за условностью реальность, что условность — духовна.

Скульптура — атавизм церкви, но что-то осталось.

 

18 мая. “Сигнал” пришел.

И до чего хорошо издан! Сейчас вечер, Надя и Катя пошли показать “сигнал”.

Нет, негде взять великой радости. А ведь была! В руки страшно было взять — и фамилия моя, и название, но чтоб такая красота — беленькая, аккуратная. И все кругом — ну, старик! А потом, как будто, сволочь, шла за спиной, опоясала тоска.

Поехал к Наде; там пили шампанское, Надя сидела в красном платье, глаза усталые.

Сейчас не могу записывать. Может быть, завтра.

Главное в этом месяце — две ночи, полтора дня в Кильмези.

 

Через пять дней. И снова ничего не могу записывать — полное бессилие души. Как только мог, унижал ее и позволял унижать. Все пытался писать Распутину, он сам приехал. Премьера пьесы во МХАТе. Что-то потрясающее. Я ревел несколько раз, особенно когда началось вытье-причитание. С Валей дважды подолгу говорил. И еще завтра. Надо ехать (связан обещанием) в Архангельскую область, оттуда в Великий Устюг и обратно.

 

2 июня. Съездил. Лойга, Ломовотка, Удима, Красавино, В.-Устюг, Вологда.

Денег — ноль, но не зря — много грустного, но и хорошего — все всё понимают, но никто не знает, что будет.

Киргизы едут в конвойные. Много разрушенных лагерей у дороги. Без кладбищ. Закапывали с биркой на ноге. Сейчас строят в стороне от дороги.

В Устюге только ночь. Солнечно, грустно. Из прежних знакомых только газетные, какие-то запуганные, чего-то ждут (новая конституция, гимн, вывод из Политбюро Подгорного...); в Вологде у Багрова. Очерк дали на полосу.

Часы (электронные) вызывали интерес больший, чем писатель живьем. Вернулся 1-го, хотя 31-го должен был улететь, но туман, гроза.

Рукопись снова передо мной. Разложил. Стала меньше на лист. Стала лучше. Напечатана будет. Если не сейчас, то будет после смерти как срез этого времени. Взял взаймы у Распутина. Он просил взять.

 

Но ни дела, ни застолья, ни тоска собачья, ни дорога (самолеты в пасмурный день взлетают выше облаков на солнечную сторону), ни песни — а уж пере­пели! — ничего не могло даже на миг приглушить тех двух дней в Кильмези. Записывать нет сил. Для “Правды” ничего пока. Отписываюсь, да завтра выступать в СП, да в два сборника надо дать рассказы, да...

 

13/VI. 3накомая женщина из Джезказгана.

— У нас живут от свадьбы до смерти.

То есть по распоряжению горсовета дают на свадьбу семь килограмм мяса и на поминки — тоже семь.

Пустота в магазинах. В Кузяеве — час от Москвы — тоже пусто. Молока в четыре уже нет. Катька на одних хлопьях.

Только вот что — избавь нас от сытости. Не умираем — и спасибо. Почаще надо сравнивать. Сытость — синоним бездуховности. Кто-кто, а русские интуитивно не будут бунтовать из-за еды до последнего предела.

 

Книг на даче в Кузяеве мало, да это — не дача, если сравнить с Абрамцевом. Садовый домик, нет контрастов. Нашлась “Советская литература на подъеме” — о лауреатах Сталинских премий 1949 года. Кто?

Мелюзга: Бабаевский, Барто, Вишневский, Шпанов, Симонов, Ажаев, а также Коптяева, Панова, Львова и также много разных Долматовских. Хвалят их Львы Озеровы, Сурковы, Зои Кедрины, Скорины, Лужины, и сколько же у них впереди “славных” статей и книг! А уже (50—51-й) писали Овечкин, и Троепольский, и Тендряков, и Бондарев!

 

Ходили до карьера. Показал Кате церкви вдали, влево — недействующая, вправо — та, куда ходил и поведу Катю. Потом у пруда смотрели за мальчишкой-рыбаком и попросили половить, у него две удочки. Катя ловко ловила, и я не отставал, но сорвалась большая рыбка. А еще — Кате нечаянно дернули леску и крючком рвануло кожу на пальце. Вернулись и сидим в сухоте. Нарочно жду, пока Катя попросит есть. Она читает Чуковского “От 2 до 5”. “Терпи, коза, а то мамой будешь”, “Меня по-деревянному обозвали сучкой” и т. д. Нездоровое любопытство к родам: “Лапка из уха лезет” и т. д., сейчас вижу, что книга насквозь сделанная, дачная, дети с няньками, после детей записывают. Ляля Увейберг изрекла, а во втором издании ее авторство восстановлено. Дети — Велики, Фелики, Алики, Саррочки Брахман, Левики, Коти, Кити, Шюсии и опять Левики, Тиночки (написание авторское) — до того умные, что в насмешку Орлова, дочь уборщицы, для контраста говорит, что в заколдованном царстве сто лет не убирали: “Ну и пылища же там была!” Все, глядишь, умнее. Восторги Корнея, что считают муравья буржуем и т. д. И нахождение в этом нового, великого. Но это что? Выпи­сываю. Речь о том, что дети (ссылка на внука, на Робинсона) не любят страшное, переделывают сказки. Это да, но вывод: “Словом, если Лев Толстой изобразил в своей сказке наряду с веселыми эпизодами грустные, четырехлетний ребенок поправит Толстого, вытравит из его сказки печальное, устранит те места, где говорится о неудачах героев, и оставит одни только удачи и радости”.

Как же не любят нас, как же хотят хоть чем-то, как-то укусить! И тут же рядом такие вещи, что трудно удержаться, чтоб не назвать фашизмом. После рассказа о страданиях Иисуса Христа, о том, что “прибили боженьку (прости, Господи, что переписываю этот сволочизм), прибили гвоздями к кресту, а боженька, несмотря на гвозди, воскрес и вознесся.

— Надо было винтиками, — посочувствовал внук”.

Даже не знаю, как назвать.

Противно дальше листать. Пошлость, злоба на русских.