Изменить стиль страницы

И вышел он на сцену. Не возник в громе оваций, именно — вышел. Тихо, скромно. И так же тихо и скромно произнес первые слова булгаковского шедевра. Знаменитый разговор с акушеркой:

“— Сударыня, осторожнее поворачивайте младенца, не забудьте, что он рожден раньше срока. Смерть этого младенца означала бы тяжелейшую утрату для вашей страны!

— Мой Бог! Госпожа Поклен родит другого!

— Госпожа Поклен никогда более не родит такого, и никакая другая госпожа в течение нескольких столетий такого не родит...”

Я был потрясен. Строго говоря, в первые годы учебы мы часто испытывали это чувство. Чуть ли не через день. Но слушая Кольцова, я испытал редкое потрясение. Я понял, что являюсь свидетелем совершенно новой манеры исполнения. В то время я бы не нашел ей определения, хотя подспудно чувствовал, что это и есть та самая мхатовская система в раннем, изначальном ее смысле, без последующих уродливых напластований.

Он читал тихим, прозрачным голосом. Казалось, такой голос не долетит до слушателя и умрет по дороге к пятому ряду партера. Но, на удивление, этот тихий, внешне не эффектный голос был слышен везде, в самом дальнем уголке зала.

Он каким-то волшебством оживлял персонажи, и они вставали перед тобой в полный рост. Ты видел их длинные волосы, завитые парики, усы, эспаньолки, пену голландских кружев на атласных костюмах и эгретки из перьев цапли на их вычурных шляпах. Чем он этого достигал? Не знаю. Тут или надо писать длинную и скучную театроведческую работу, в которой все равно всей правды не вскрыть, либо поддаться искушению и положиться на пышное сравнение.

Мы не сделаем ни той, ни другой ошибки. Рыться в помещении актерской кухни — работа неблагодарная. Юрий Эрнестович не заслужил этого. Мы осторожно отнесемся к памяти этого замечательного актера. Так же осторожно, как он подходил к раскрытию тех ролей, которые ему приходилось исполнять на сцене. Многие говорили, что эта его осторожность — следствие тяжелой болезни, мучившей его долгие годы. Он был болен энцефалитом. Болезнь эту он “благоприобрел”, будучи узником магаданских концлагерей.

*   *   *

Ушел в прошлое, стал студийной историей второй курс. Промелькнула месячная концертная поездка на целину, где мы впервые, без педагогов, зарабатывали своим искусством зрительскую симпатию.

В маленьком автобусе, похожем на раскаленный утюжок, мы мотались по бескрайним пшеничным полям южной Сибири. Выступать приходилось и на выбитой земле колхозных токов, и на откидных кузовах грузовиков, и в маленьких хатах из саманного кирпича, именуемых клубами, где на сцену часто приходилось протискиваться сквозь окошко с выставленной по этому случаю рамой. Неудобства, пыль, жара и — свобода! И — молодость! И — счастье!

Лично для меня результатом этой поездки стал мой первый рассказ, который я напечатал в “Московском комсомольце”. Толчком к написанию послужила нелегкая судьба тринадцатилетнего мальчишки, которого мы повстречали во время целинных странствий.

Он убежал от родителей-пьяниц, жил один в опустевшем на лето интернате и готовился поступать в речное училище. Звали его Витькой. Газетчикам “Комсомольца” рассказ понравился, и я стал работать внештатным корреспондентом. В редакции мне выдали временное удостоверение за номером 441 и предоставили полную свободу в выборе тем и объектов корреспондентского исследования. Писал я очерки, похожие на рассказы, и рассказы, не отличаемые от очерков. Платили мало, но всегда. Газетное начальство относилось ко мне прилично и даже как-то сказало:

— Слушай, переходи к нам на постоянную работу. Плюнь ты на эту театральную муру. Какой актер из тебя получится — это пока никому не известно, а вот газетчик получится точно.

Я постарался не поверить начальству. Хотя писать и работать в газете мне действительно нравилось. Я даже во время летних каникул, бывая у своих в Воронеже, не оставлял этого занятия. Подрабатывая диктором воронежского радио, я одновременно давал материалы в редакцию. В основном это были радиоочерки исторического и культурного плана.

Надо сказать, что немногочисленные сотрудники воронежской редакции, я имею в виду корреспондентов, были строго распределены по “тематическим квартирам”. Кто-то отвечал за производственную тематику, кто-то — за сельское хозяйство. Были “специалисты” по социальным вопросам, по школьным делам, по здравоохранению. Народ это в основном был ушлый, битый и мог взять интервью у самого папы римского, если бы тому вдруг вздумалось посетить Воронеж.

Ну, и казусы при работе, конечно, случались всякие. Вспоминается рассказ одного из них, моего приятеля.

— Представляешь, старик, какой финик мне нынче судьба преподнесла! Решил собрать материал о житье-бытье наших братьев ущербных, попросту — психов. Давно решил, да все времени не хватало. А тут думаю: а не наведаться ли мне в городскую психушку, благо врач знакомый давно звал в гости? Прихожу. Врач ведет меня по палатам, знакомит с больными. Люди как люди — тихие, приличные, если только не знать, кто они такие на самом деле. Мой знакомый объясняет, “кто и по какой статье сидит”. Названия отклонений самые мудреные, латинские. “А у этого что?” — интересуюсь я и показываю на тихого, незаметного мужичка. Врач эдак небрежно: “У этого, ­­­— говорит, — мания величия”. — “Кем же он себя считает? Цезарем? Наполеоном?” — “Бери выше, — говорит мой знакомый, — он возомнил себя начальником треста столовых! Всю жизнь проработал простым поваром в тресте, и вот — на тебе! На ровном месте споткнулся... Ничего история, а? Н-да, измельчал народ...” Теперь я не знаю, что с материалом делать. Наверняка не пропустят. А? Как ты считаешь, старичок?..

Другой мой приятель вел спортивный отдел и давал в эфир замечательные зарисовки со стадионов, беговых дорожек, теннисных и городошных кортов. Это были маленькие талантливые новеллы. Накал борьбы и спортивных страстей бушевал в них и заполнял молодой энергией каждую секунду эфира. Особенно удавались ему передачи, объединенные названием: “Выходной день на реке Воронеж” или “Всей семьей на рыбалку”. Он интервьюировал рыболовов, их жен, детей, и чуть ли не выловленных ими плотву и подлещиков. Слышался плеск воды, шорох раздвигаемых камышей, пение лесных пичужек. И все это записывалось на старой, раздерганной аппаратуре.

— Как тебе это удается? — поинтересовался я как-то у него.

— Любить свое дело надо, юноша! Вот и весь секрет.

— Поделился бы.

— Интересуешься? Ладно, заходи в субботу с утречка ко мне домой. — И дает домашний адрес.

— А куда потом пойдем?

— Ты заходи, а там видно будет...

 В субботу захожу.

— Хозяин встал?

— Записывает.

— Где?

— В ванной, где же еще.

Хозяин, в трусах и в майке, метался в тесном пространстве хрущевской “совмещенки”. На полу располагались тазы, ведра. Ванна была наполнена водой. На раковине стоял корреспондентский магнитофон. Хозяин щелкнул кнопкой включателя:

— Дорогие товарищи, — бодро заговорил он в микрофон, — мы с вами находимся на прекрасном, изумрудном берегу нашей любимой реки Воронеж!

Левой рукой он легонько повозил в ванне, побурчал водой.

— Какой прекрасный выдался нынче денек! И это не только мое мнение. Мой собеседник, прославленный токарь одного из наших заводов Иван Николаевич Сидоров, по-моему, того же мнения. Не правда ли, Иван Николаевич? — и он вдруг сунул мне микрофон под нос и сделал страшное лицо, на котором было написано: “отвечай, кретин”.

— Да, погода действительно… — промямлил я.

— Травка зеленеет, солнышко блестит, птички поют, — подхватил он. — Вы рыбку, как я вижу, ловите?

— Да, рыбку, — повторил я.

Он прикрыл на мгновение микрофон рукой и быстро зашептал:

— Что ты, как этот... попугай вареный. Включайся, импровизируй!

И как ни в чем не бывало снова взялся за микрофон.

— О, я вижу, у вас прекрасный улов! Какой подлещик! — И ладонью в тазике — шлеп-шлеп.