Изменить стиль страницы

— Кто сказал?

— Баба Сима. Я ее в городе встретил. Плачет — заливается.

Ты ее больше слушай. Она тебе наговорит сорок бочек арестантов, и все гармонисты.

— Тебе помочь? — предложил я.

— Не! — он подвел под железное навершие шиферный лист, приколотил его гвоздями и, полюбовавшись на новую заплату, сказал:

— Как тут и была! Любимый город может спать спокойно.

Оглядывая починенную крышу, он не спешил спускаться вниз. Ему, как видно, было хорошо наверху, на ветерке. Сидел он на коньке без напряжения, вольно, как сидят деревенские мужики на спине неоседланной лошади. Свежий ветер мелко трепал его рубашку. В вышине, по чисто умытому небу бежали редкие облака. На душе было хорошо.

— Васильч, — раздалось сверху, — я киношку успел посмотреть. В парке. В летнем кинотеатре.

— Когда?

— До града. Класс.

— Название? Хотя, что я... О названии не спрашиваю.

— А ты спроси, — Тихон хитро улыбнулся.

— Что-о-о? — я недоуменно уставился на него.

— Спроси, спроси, — нетерпеливо подталкивал он меня.

— Ну и как? Как она называется?

И тут Тихон заерзал на коньке крыши, как-то весь напружинился, воровато поглядел по сторонам, набрал в грудь воздуха и выпалил в мою сторону:

— Идиот!

— Кто идиот?

— Не кто, а что! — заорал Тихон на весь квартал. — Картина так называется: “Идиот”! По мотивам романа Достоевского! Ферштеешь?

Я стоял в полной растерянности, а Тихон все добивал меня сверху.

— А знаешь, как зовут главного мужика?

— Как?

— Князь Мышкин, в рот тебе компот! А бабу?

— И ее запомнил?

— Такую да не запомнить? Настасья Филипповна! — и он радостно захохотал.

— Тихон, — восторженно заявил я, когда он слез на землю, — это какое-то чудо!

— Никакая не чуда, — спокойно ответил он, — все просто, Васильч. Ледяшкой меня по кумполу звездануло. По старому месту. — Он ощупал повязку и сказал со вздохом:

— Намотали бинтов... Не свое, не жалко... Главное, кепку теперь не натянешь.

— Ты чего, укрыться не мог?

— Да я был укрыт, на остановке уже стоял, ждал трамвая. Тут град. Поначалу редкий. Гляжу, от речки ребятишки бегут. Прыгают, как зайцы. От града спасаются. Трое добежали до остановки, а самый маленький испугался, сел на корточки, голову ручонками прикрыл и сидит. Я к нему... На руки — и назад. Подбегал уже к остановке, и тут меня, значит, того...

— А дальше?

— А дальше эти ребятишки остановили какой-то грузовик и довезли до больницы. В больнице меня перевязали и на “Скорой помощи” — домой. Под ручки до постели довели, велели лежать пластом, не шевелиться...

— А ты на крышу полез? — укорил я его.

— Там же прохлада, ветерок... А главное, Васильч, ты только никому, ладно? — он понизил голос до шпионского шепота. — Как, значит, меня по черепушке навернуло, у меня вдруг в голове — как озарение какое! Вроде той радуги, что, помнишь, я тебе рассказывал, в сорок втором на Чушке... Точь-в-точь! И у меня как пелена какая вдруг с глаз спала. Я все вспомнил. И детство, и войну, и деревню. И кино... Все-все! Я даже испугался сперва. Думаю — все, мужик, трехнулся, кандей тебе. Сам посуди, фильм посмотрел — и запомнил! Да я бы раньше такую тягомотину, как “Идиот”, в жизнь не осилил бы. А тут — пожалуйста.

Он помолчал и продолжил с сомнением в голосе:

— Я тут подумал... если и дальше пойдет все так с памятью, то...

— Ты чего? Не рад, что ли?

— Рад-то я рад, — сказал Тихон, — да как бы чего лишнего не вспомнить...

Он помолчал. И вдруг решительно:

— А “Идиота” я еще раз пойду смотреть. Надо понять до конца. На свежую-то голову. Как ты считаешь? А, Васильч?

Что бы делало Великое искусство без таких подвижников, как Тихон?..

*   *   *

Начало третьего курса в театральном четырехгодичном институте можно уподобить прохождению альпинистом горного перевала. Карабкался-карабкался человек в гору, чертыхался, обливался потом, цепляясь по дороге за что ни попадя, обдирая себе в кровь руки и ноги, и вдруг (как тут обойтись без этого спасительного “вдруг”) ты чувствуешь, что идти стало легче. Вроде ничего и не изменилось: та же каменная тропа, тот же каторжный груз за спиной, та же неопределенность впереди, а вот поди ж ты — легче стало дышать, пот уже не заливает глаза. Можно оглядеться вокруг, полюбоваться открывшимися перед тобой видами, закурить, наконец, хлебнуть горсть водички из горного ручейка. А ручей, всю дорогу текший встречь тебя, бежит теперь, ты замечаешь, в твою, попутную сторону. И только тут ты понимаешь, что случилось самое важное: ты осилил водораздел!

Можно отдохнуть, расслабиться — имеешь право. Можно и погордиться собой. Почувствовать себя человеком. Творцом, так сказать, природы. Но... ненадолго, ненадолго. Впереди еще ой какой трудный путь! И может, кто знает, там за поворотом тебя ждут такие пики, такие пропасти, что нынешний перевал покажется тебе по прошествии времени не круче игровой горки на детской площадке в городском сквере.

А потому — “вперед на мины!”, или, как говорит наш педагог Виктор Яков­левич Станицын: “Первые тридцать лет в театре тяжело, а потом... не легче”.

Во втором семестре третьего курса мы впервые подступились к “Борису Годунову”. Воплотить на сцене пушкинскую пьесу было заветной мечтой Монюкова. Он “заболел” этим гениальным творением поэта еще будучи школьником, до войны. Пьесу знал наизусть. Поочередно “примерял” на себя характеры пушкинских персонажей. Преображался поочередно то в Годунова, то в Шуйского, то в своих любимых отцов Варлаама и Мисаила и, говорят, умучивал этими превращениями одноклассников до помрачения ума.

Спектакль был рассчитан на диплом. Выпуск его планировался на четвертый курс. Но приблизиться к “Годунову”, вдохнуть хоть в малой степени его аромат мы решили уже во второй половине третьего, преддипломного курса.

Медленно, осторожно претворялась в жизнь давнишняя мечта Виктора Карловича. Для наших неокрепших студенческих силенок взять что-нибудь попроще бы. Современную, например, пьесу. Островского комедию, на крайний случай. А тут — “Борис Годунов”! Глыбища! Айсберг! Только одна седьмая на поверхности, а остальное под водой. Плывет эдакая ледяная гора в океане и ждет встречи со своим “Титаником”. А “Титаник” — мы. Наш курс. Наша команда во главе с капитаном.

Ах, как многому надо было научиться, чтобы хоть на малый шаг приблизиться к Пушкину! Тут и умение владеть стихом, и погружение в историю страны, и умение перебросить мосток к современности, без чего любое историческое произведение мертво.

Каждому из нас нужно было освоить режиссерский замысел и ПО-СВОЕМУ воплотить его в работе. Иметь свое видение роли, не разрушая при этом, а помогая общему замыслу будущего спектакля. Почти по Суворову: “Каждый солдат должен знать свой маневр”.

Монюков никогда не препятствовал этой самостоятельности. Наоборот, всячески приветствовал малейший всплеск творческой инициативы студента. Лежебок, наоборот, терпеть не мог. Не жаловал он и тех, кто смотрел в рот режиссеру и слепо шел по его подсказке: “от сих и до сих”.

К лету успели сделать несколько сцен и разъехались на каникулы, оставив основную работу на последний, дипломный курс.

— Впереди у вас масса времени, целых два месяца, — говорил Монюков на прощанье. — Думайте. О роли. О спектакле. Насыщайтесь Пушкиным, как губка водою. Дипломные роли в ваших руках.

— Да, молодые дарования, — вторил ему Виктор Яковлевич Станицын, посасывая пустой мундштук и уложив каким-то горизонтальным фертом правую ногу на колено левой, — по собственному опыту знаю: если каждое утро на свежую голову думать о роли, ну, хотя бы минут двадцать, то считайте, что она у вас в кармане. Уразумели?

И улыбнулся своей неотразимой станицынской улыбкой. Мы дружно согласились с шефом. В преддверии летней двухмесячной свободы мы готовы были согласиться с чем угодно. С любой теоретической выкладкой. Будет утром свежая голова — будем думать о роли. Двадцать минут. А не будет свежей головы — тут уж, как говорится, “звыняйте, дядьку”.