Изменить стиль страницы

Кстати, это он, Николай Наумович Теребинский, оперировал Алексея Маресьева. Да-да, того самого летчика из “Повести о настоящем человеке”. И страшно рассвирепел, услышав по радио главы из повести Полевого. Там хирург, оперирующий Маресьева, говорил примерно что-то типа: “Резать! Резать!” Борис Полевой извинялся перед стариком, поясняя, что хирурга он писал не с него. Потом они познакомились и подружились. На всю жизнь.

После войны Николай Наумович заболел тяжелой болезнью — туберкулезом позвоночника. Болезнь обрекала его на неподвижность, отрывала от любимой работы. Но он не сдавался. Продолжал делать для медицины все, что мог: принимал, консультировал.

— Вспоминается один из послевоенных новогодних праздников, — рассказывал Далецкий. — Я спешил куда-то на вечер и перед этим решил навестить старика. Жил он к тому времени одиноко, и чтобы хоть как-то скрасить его одиночество, мы с помощью Маресьева незадолго перед этим достали ему первый советский телевизор. По пути к его дому я у какого-то случайного мальчишки купил елку, за которую тот просил почему-то пятнадцать рублей, а я, почему-то помню, давал ему десять.

Вхожу — дед один. Потом пришла сестра. Знакомый прораб с женой, Алексей Петрович. Уже компания! Перевернули медицинский стул, вывинтили у него ножку, воткнули туда елку. Увесили ее медицинскими инструментами. Развели спирт. Первый тост — наш, хирургический: лучше за столом, чем на столе! И — пошло веселье! Воспоминания, анекдоты, душевные рассказы. Эх, если подумать, много ли человеку надо для полного счастья? Было бы что выпить и, главное, было бы с кем выпить!

Часов в одиннадцать — звонок в дверь. Вваливается громадная фигура, одетая во что-то мохнатое: не то в доху, не то в бурку. И сразу к Теребинскому:

— Здравствуй, кацо! Поздравляю... Желаю!..

На лице старика недоумение: кто такой?

— Николай Наумович, неужто не узнаете? Вы же меня от смерти спасли. Двадцать три года назад... А? Вспоминаете? Грузинский мальчик. Голова разбита... Вот! — он поднимает свисающий чуб и показывает огромный шрам, опоясывающий половину черепной коробки. — Лошадь меня копытом ударила. Полголовы снесла. Мозги текли, текли. Вы меня оперировали. Теперь я — замминистра!..

Дивны дела твои, Господи!

*   *   *

Так и проходили неоглядно в трудах, заботах и радостях первые два года учебы. “Неоглядно” — потому что оглянуться было некогда. Нагрузки все-таки были зверские. За четыре года я и Москву-то не разглядел как следует. Знал только “желтую” ветку метро, остановку “Рижская”. Или трамвайную линию до Петровского пассажа. Выпить тоже было некогда. Да и не на что. Правда, иногда, и довольно периодически, нас подкармливали педагоги. Особенно в этом случае постоянством отличалась Ольга Всеволодовна Всеволожская.

— Мальчики, холодильники переполнены. Пора производить разгрузку.

Дважды повторять мальчикам этот призыв было не нужно. Выбирался свободный вечер, и орава голодных и жаждущих студентов оккупировала генеральскую квартиру. Встречал муж Ольги Всеволодовны, генерал в отставке Владимир Сергеевич.

— Милости просим! — Голос низкий, с заметной военной хрипотцой.

Накрываются столы. Скатерти уставляются экзотическими и полузабытыми закусками, бутылками с разноцветными водками. Первый тост — за искусство, второй — за хозяйку, третий — за хозяина!

Первая перемена блюд сметается нами со скоростью молнии. Перерыв. Владимир Сергеевич набивает ваткой мундштук “Герцеговины флор”, пускает ароматный дымок, Юра Шерстнев берет гитару:

 

Пускай погибну безвозвратно

Навек, друзья, мои друзья,

Но все ж порою аккуратно

Пить буду я, пить буду я.

 

— Хор-р-роша жизнь, черт побери! — На лице Владимира Сергеевича полное блаженство. Три любимых вещи были у него в жизни: Ольга Всеволодовна, Армия и Искусство. Обожал музыку, поэзию. Говорили, что и сам он пописывает стишки. Но... генерал не подтверждал этих слухов.

Смех, шутки, анекдоты:

— Абрам, ты знаешь, что Эйнштейн едет в Токио?

— А кто такой Эйнштейн?

Романс поется нами по всем правилам двухголосья. Зря, что ли, нас мучают вокалом?

 

На тройке сидя полупьяный,

Я буду вспоминать о вас.

И по щеке моей румяной

Слеза скатится с пьяных глаз.

 

— Ай да мы! Браво, браво!

— Эйнштейн — это тот, кто изобрел теорию относительности.

А что такое теория относительности?

— Славочка, сыграй-ка грибоедовский вальс.

— Побойтесь Бога, Ольга Всеволодовна! Не вгоняйте меня в краску.

— Ну я очень прошу.

— Теория относительности — это вот что такое: если ты целуешься с любимой девушкой, целуешься долго, целый час, то тебе час кажется минутой...

— Слава, не ломайся, сбацай вальс.

И Слава Езепов, самый талантливый на нашем курсе, садится к роялю.

— А если ты попробуешь сесть голым задом на раскаленную плиту, то тебе минута покажется часом.

— И что, он с этой хохмой едет в Токио?..

Перебор клавишей, разбег пальцев. И легкие порхающие звуки грибоедовского вальса (поместье под Смоленском, греческие колонны особняка, липовые аллеи, зеркальный паркет бальной залы) заполняют обширную кубатуру генеральской квартиры. Грустная радость... Светлая печаль...

— Браво, браво!

Сложенным платком Слава промокает испарину на лбу. Вечер еще длится, но уже поздно. Стрелки часов подбираются к закрытию метро.

— Ой, ребята, нам пора!

— Спасибо, спасибо!

— Все было замечательно!

— Па-а-прашу в любое время!.. Дорога теперь разведана.

— До завтра... Ой, уже до сегодня!

Как пролетная станица диких гусей, подкормившись в поле, вдруг снимается с места и пропадает в небе, так и наш курс в одночасье покидает гостеприимную квартиру и уходит в ночь.

В комнатах тишина. Пахнет застарелым дымком. Дверцы двух холодильников распахнуты настежь. Ни один посторонний предмет не загромождает пустоту их стерильных внутренностей. До нового генеральского пайка...

*   *   *

Итак, как обычно говорят ведущие в радиоспектаклях: “Шли годы”. Учебная жизнь вокруг нас разительно менялась. Приближалась двухгодичная дата нашего пребывания в стенах Школы-студии. Для каждого студента это был своеобразный порог, “великое солнцестояние”, когда решалась его судьба.

После второго курса учителя подбивали итоги успеваемости, и каждый из нас мог услышать роковые слова: “Спасибо, вы нам больше не нужны”. Такова была двухгодичная плата или, вернее, расплата за ошибку при приеме. Переведенный на третий курс студент мог вздохнуть свободнее. Им пройден, как выражаются спортсмены, последний поворот. За ним финишная прямая: третий и четвертый курсы. А в перспективе — ленточка награждения театром. Но до нее надо было еще дожить.

Время окончания второго курса было вместе с тем и временем, когда мы прощались и со многими общеобразовательными предметами: манерами, языком, сценречью, зарубежной литературой, изобразительным искусством и др. Было бы неправдой сказать, что мы безутешно рыдали при этом. Скорее, раскланялись и прошли мимо.

Единственным исключением был курс русской литературы. И ее педагог — Абрам Александрович Белкин. Он всякий раз приходил на лекцию, как на свидание с таинственной незнакомкой. И с ощущением некоторой неловкости: почему именно его выбрала она своим рыцарем, защитником. Его, маленького, лысого человек с глазами-буравчиками, глядящими зорко и мудро из-под густых бровей. Но был это не более как прием, эдакое кокетство мастера, позволяющего себе иногда, на какое-то время, поиграть в подмастерье.