Изменить стиль страницы

Ириша вспыхнула. А старику почему-то вспомнился тот вечер, когда он, летом 1767 года, накануне отъезда из Петербурга в Москву, в качестве делопроизводителя в комиссии депутатов, прощался тоже с Иришей — только не с этой… а такие же глаза при черных волосах… Что за ночь то была в Царском, в саду!.. «Не забывай меня, милый-милый! не забывай ни на момент!» — шепчут жаркие от поцелуев губы, а холодеющие руки так и замирают, обнимая и лаская… «Не забуду, жизнь моя! рай мой! не забуду и на краю могилы»… Да, правда, и край могилы уже виднеется, и вспомнилась та Ириша, вспомнилаеь при виде этой… Первое всегда остается первым и не вытравляется никакими вторыми и последними…

Но старик тотчас опять овладел собой.

— А вот я заболтался с вами, да и не спрошу досель: что нового у вас в Москве? что новенького у вас в России? — сказал он, обращаясь к Мерзлякову.

— Да что новенького, почтеннейший Николай Иванович!.. О мире с Бонапартом вы, конечно, слышали уже?

— Слыхал — и радуюсь этому… Все же меньше крови будет пролито.

— Так и многие думают, но Москва недовольна.

— Ростопчин, конечно, — Сила Богатырев?

— Он первый, да он же и с голосом, а за ним и все «русские», не галломаны… А есть новость, лично вас касающаяся, Николай Иванович: вас подозревают в сношениях с французами.

— Я с разбойниками никогда не вступал в сношения, — брезгливо сказал старик. — А кто это считает меня способным надеть на себя дурацкий колпак?

Тут Новиков пустился в оценку «лиц и событий» и незаметно перешел к изложению своих философских взглядов на природу и человека.

— Но ведь согласитесь сами, Николай Иванович, что хищничество — общее явление в природе, — говорил Мерзляков.

— И воробей, дедушка, вор, — добавила Ириша.

— И всякое животное — вор и хищник, — пояснил Мерзляков.

— Нет, други мои, — задумчиво отвечал старик, — по вашему толкованию и сия лилия — вор: она ворует влагу из земли, она ворует тепло у солнца.

— Да, все это воровство, говоря в строгом смысле слова.

— А ваше дыхание, дети мои, воровство? — неожиданно спросил старик.

И Мерзляков, и Ириша сразу не могли ответить на последний вопрос.

— По вашему толкованию, — продолжал Новиков, — весь процесс жизни природы — повальное воровство, вся природа только и делает, что ворует: человек ворует зерно у земли, шерсть у овцы, шелк у червя, воздух у природы, воду у реки; овца ворует траву; трава — тоже воровка: она ворует влагу у земли. А сама земля — так уж всесветная воровка: она и людей ворует, и зверей, и растения, и свет, и тепло — все! все! Нет, други мои, — в этом воровском мешке следует разобраться!..

В это время Сиклитинья поставила на стол шипящую сквовороду с яичницей.

— У кого ты, Сиклитиньюшка, эти яйца украла? — с улыбкой спросил Новиков.

— Ах, батюшка барин! что вы! Господь с вами! Это яйца наши — сама и курочек щупала, сама и яйца собирала из-под них! — затараторила Сиклитинья.

— А куры тебе позволили их яйца брать? — снова спросил старик.

— Ах, Заступница! да что ж это такое! Куры — знамо куры: на то они и куры…

— Вот это — умный ответ! — заметил Мерзляков.

— Вестимо — на то оне куры, барин, чтоб яйца господам нести…

Новиков махнул рукой. Ириша хохотала. Сиклитинья с недоумением разводила руками.

— Вот всегда он такой, барин-от наш, — объясняла она барышне: — скажет такое, что и-и, Заступница!

— Точно и-и! — сам повторял старик, улыбаясь.

— А как же, барин? Всегда, бывало, говорите: «Поди, Сиклитиньюшка, украдь у коровы молочка, али-бо украдь у мужиков хлебца»… Наш-от, барский хлеб, а ты украдь! что выдумают…

И Сиклитинья, махнув рукой — что не стоит-де на его чудные речи обращать внимания, что он-де завсегда чудит, а барин все-таки добрый — побежала к кухне, как бы подзадоривая себя: «А уж каки грибки в сметане выдуть… и-и, Заступница!»

Яичница оказалась отличная. Ириша кушала прямо с сковороды, а бакалавр наложил себе полну тарелку.

— А ну, Ириней, украдь мне сольцы немножко, — сказал он, пробуя яичницу.

— Воруйте, дядечка, — отвечала Ириша, подвигая к нему солоницу.

— Смейтесь-смейтесь, други мои, — продолжал Новиков, накладывая и себе глазастой. — А я вам скажу, — нам история и сама жизнь так сплюснули мозги, что многое нам кажется смешным, когда оно прискорбно, и над хорошим мы скорбим, не понимая, что оно хорошее… Человечество изолгалось дальше пределов возможного, запуталось в своем неведении — и не может распутаться. Везде ложь и воровство, когда эти слова не должны существовать. Посмотрите — что может быть естественнее и законнее чувства любви? А мы и из нее сделали ложь. Чистая девочка, никогда, положительно никогда ни одним словом не солгавшая и не умевшая лгать, как невинный младенец, как только полюбила — начинает лгать… Она лжет, скрывает свое святое чувство, потому что или стыдится, или боится его обнаружить, потому — в свою очередь, что ей не позволяют любить или велят любить другого…

Ириша чувствовала, как краска стыда заливала ее щеки. И она лгала уже, мало того, что скрывала — лгала дяде. Она низко нагнулась над яичницей.

— Какая ты красная, Ириней, — заметил дедя.

— Это от яичницы… (От яичницы! Да — во всем виновата яичница. Девушка чувствовала, что она скоро заплачет. Она жестоко лжет!)

— История сделала из человека… просто фальшивую монету, подделку под человека, — продолжал старик. — Я помню, раз, еще в Моокве, вздумал проследить за собой и за всем, с чем я сталкивался в продолжении целого дня, и к вечеру пришел в ужас и отчаяние от мысли, что как могло до такой степени испортить себя человечество — так испортило, что на заказ, кажется, так испортить нельзя… Едва я вышел из дому, как сразу почувствовал, что я очутился между волками и что я сам волк…

— Homo homini lupus,[18] — процедил сквозь зубы бакалавр, смакуя яичницу.

— Точно lupus, — ответил Новиков.

— Что это значит, дедушка? — спросила Ириша, несколько оправившаяся.

— А то, что каждый человек для другого человека — волк, мой дружок.

— И я для вас волк и для дяди волк?

— Волк, овечка моя невинная.

— Как же это, дедушка?

— А вот как, друг мой. Лишь только я вышел на улицу — передо мною нищий. По его глазам я тотчас видел, что я для него — добыча, что он ждет от меня чего-то… Я дал ему… Иду дальше — лавка с товаром: из нее выглядывают волки, заманивают меня для добычи… Прохожу; мастерская горобовщика — и сам гробовщик у двери — волк, волк! Он, видимо, считает мои годы, взвешивает мое здоровье — скоро ли-де для меня закажут у него гроб… Дальше — лавка свечная и восковая: и там волки глядят на меня, ждут, не куплю ли венчальных свеч или кому на погребение… Еще дальше сапожник… волк! — смотрит мне на ноги, скоро-де ли износит сапоги этот барин… Дальше — моя прачка… Смотрит лисой и волком: «Какой-де скупой барин, ходит в поношенном белье, редко отдает мыть…» Прохожу мимо портного — крыльцо, я цепляюсь плащом за что-то… оказывается, гвоздик неприбитый… ну, плащ с дырой, а портной волком смотрит: «Скоро-де новый плащ понадобится…» И видел я вокруг себя стаи волков, а пока дошел до типографии — и счет им потерял.

А Сиклитинья еще издали, торопясь с сковородой в руках, громко заявляла: «Ну, уж и грибки! уж и грибки! и-и, Заступница!»

— Да и яичница у тебя, Сиклитиньюшка, просто прелесть, объеденье, — похваляла барышня.

— На здоровье, матушка, на здоровье.

— А грибки молоденькие? — спросил Новиков.

— Молодехоньки, барин, молодехоньки, вот как сами барышенька.

— Так и ты, Ириней, в грибы попал? — заметил дядя.

— Да, други мои, так-то люди себе жизнь устроили, — продолжал Новиков, глядя куда-то в пространство. — Птицы и звери одинаковых пород живут между собою дружнее чем люди. А все потому, что миром правит неведение. Греки, хотя тоже по неведению, но создали самое гениальное представление о том, кто правит миром.

вернуться

18

Человек человеку волк (лат.)