Изменить стиль страницы

Другая река

Вот и конец каникул. Последние сентябрьские вечера пролетают быстро, как летние облака. Первого октября Бьенвеню сам отвез ребенка на луг Корша. Было тепло, осень еще приберегала свои краски, но свет уже стал другим, в лесу уже запахло ржавчиной и грибами. Когда на реке показалась точка, обещавшая разрастись в баржу, фермер вспомнил слонов, перешедших в снегопад Мон-Женевр (или Сен-Бернар?). Что осталось от сражений, в которых они участвовали? Известно ли хотя бы, где они пали?

Проклятая грусть! И трижды проклятая память, хранящая отсвет минувшего, улыбки на лицах, украденных у нас временем! Два с половиной месяца присутствие ребенка пьянило старого Жардра, вдохновляло и молодило его. Теперь мальчик увозил с собой прекрасное лето, и впереди была только поздняя осень, а потом бесполезная, сулящая одно расстройство зима.

Становилось зябко. Баржа давно пропала из виду. Бьенвеню сидел на облучке двуколки, глядя на вздрагивающие уши серого мула. Почему не бывает любви без страдания? Почему любовь без тоски – не любовь? Он предпочел бы забыть слонов, подвесные дороги, прогулки по лесу и ночи под открытым небом. Это было бы удобнее, но что-то в нем – вернее, кто-то – не давал этому совершиться. А осень уже стояла на пороге: цвет неба и запахи подлеска не позволяли обмануться. Река с шуршанием текла мимо замершей двуколки; и так же, только беззвучно, текла другая, невидимая река, сотканная из мгновений, которые не удержать в пальцах, и из ощущений, сохраняющихся или теряющихся в зависимости от обстоятельств.

Стало зябко, как я уже предупредил. Над водой поднимался бесплотный туман. Мул со свойственным скотине беспредельным терпением ждал цоканья языком – сигнала продолжить путь. Бьенвеню зажег первую за день сигару.

Глава 7

Крик гусей (отзыв)

Жан-Мари возвратился в семинарию ночью. Он прошел по большому спящему зданию и заперся в своей глухой келье. Там его ждала узкая кровать и распятие на стене, короткий столик из белых досок, словари, молитвенник, стопки тетрадей на этажерке, письма Бьенвеню в глубине платяного шкафа. Он взял несколько, чтобы перечитать, и уснул одетый, зажав в руке конверт. На следующий день он приступил к работе с прежней решительностью, с прежним воодушевлением. Глядя на него, можно было вообразить, что гор не существует, что он не оставил там, в Высоком доме, немного помешанного фермера, управляющего-туберкулезника, служанку с горящими глазами и замашками дикой кошки.

На первых же занятиях начала октября проснулась его страсть к учению. Она продлилась три года. Возможно, меньше, неважно. Душа ведет счет не дням, а испытаниям. А испытания выпадали Жану-Мари непрерывно, так что у бедняги не было времени оглянуться, как сказала бы Лиз. Покончив с одной задачей, он сталкивался сразу с десятком новых, куда более хитрых. Ловушки меняли свою сущность, трудности пожирали время, но огонек все не гас, наоборот, только сильнее разгорался, отбрасывая свет все дальше.

О своих успехах он сообщал Бьенвеню. Однажды аббат Пон, служивший в том году в пост, воспроизвел с кафедры его комментарий к Посланию Святого Павла коринфянам. Комментарий отправили епископу Кунео, а тот в ответ прислал молитвенник с виньетками и мешочек драже. В другой раз молодой человек так удачно перевел одно из «Чудес» Святого Текля, что его перевод разрешили опубликовать.

Удовлетворяли ли его эти успехи, эти победы? Несомненно. Был ли он счастлив? Пожалуй, если источником счастья может быть гордыня и если эта гордыня способна одна заменить леса, луга, отблеск сиреневых небес на скалах, колыхание юбок в коридоре, горький вкус диких ягод. Было ли у него истинное призвание к службе Всевышнему? Чего не было, того не было. Он понял довольно рано, никак не позже первого года учения, что никогда не станет священником, но никому об этом не сказал.

Он предпочитал авторов, которых я никогда не читал: штудировал святых отцов-пустынников, духовные гимны, поучения сестры Анжелы Фолиньо. Притом не брезговал астрономией и алгеброй, посвящал бессонные ночи химии, которую понимал неважно. Так шли его дни, часы, минуты. А потом им стало завладевать сомнение, с сомнением – сожаление. Или наоборот. Сначала это было только легкое ощущение, ничего бурного, ничего серьезного. Разве что негромкий звук, доносившийся издалека, нарушавший деловитое безмолвие, наподобие хриплого колокольчика продавца коров, бредущего между лугами с беспородной собакой и с вещевым мешком за плечами. Или как тонкий, обманчивый аромат первого в году снегопада, перечеркивающего надежды теплых дней. Вдыхая полной грудью эту свежесть, мы предчувствуем, что неугомонное колесо времен года снова окажется мощнее и неумолимее всех наших желаний.

Как-то утром на уроке геометрии скрип крышки парты, из-под которой он доставал ластик, напомнил крик гусей в горах и беззаботные деньки, когда в голове его теснились, как перелетные птицы, несчетные вопросы. Как далеки были теперь те времена, когда любое встреченное живое существо изумляло его до глубины души! Он не мучился больше жестокостями мироздания, недолговечностью его великолепия. Касаясь гладкого кожаного переплета часослова, он уже не испытывал тошноты от мысли о коровах, которых откармливают в стойлах, чтобы потом пустить их шкуры на переплеты. Какое отречение ради пустякового выигрыша! Не платил ли он забвением за каждый свой новый шаг на пути познания? Не множились ли за его спиной потери? Но что он терял? Лес? Поля? Свечение ледников? Ведомую ему одному тропинку, с которой он наблюдал за синицами? Нет, не то, пейзаж в его отсутствие не изменится, он найдет его прежним, когда вернется. Орел будет, как и прежде, лететь в сторону солнца, сурки не перестанут свистеть, все твари останутся на положенных им местах: лошади, петухи, лисицы… Нет, его мучило совсем другое.

Как-то днем, когда он пересекал по диагонали монастырский дворик, у его ног опустился по оплошности голубь. Одно кратчайшее мгновение он любовался трепещущим белым шаром из перьев, приподнимающимися крылышками. Внезапно другой голубь, оторвавшись от колонны, уселся на первого. Их совместная дрожь тоже была совсем мимолетной, неистовство – печальным, неподвижным. Когда птицы взлетели, он устыдился того, что подсматривал.

Ночью к нему в постель скользнула обнаженная Элиана, якобы с целью поведать ему тайну его снежного рождения. Глупости, что она может об этом знать? При пробуждении его не покидал вопрос, возможен ли во сне плотский грех – еще одно выражение, давно поселившееся в его тетради, и ожидает ли мальчика, умершего во сне после такого видения, вечное проклятие.

Сначала он собирался обратиться с этими вопросами к своему исповеднику, однако это вошло бы в противоречие с его желанием утаить сладостный сон. Желание победило. Весь день он представлял себе наготу Элианы и сильно волновался. Он стал рассеянным, агрессивным. И впервые подвергся наказанию, сначала несильному: ему велели перевести и переписать набело одно из писем святого Иеронима. Повинность была исполнена, наступило время идти спать, и он поспешил под перину. Но на сей раз Элиана не явилась на свидание. Но желанный сон заменил другой, еще страшнее. Ему приснилось, что он гуляет в горах со старухой Лиз. Земля и небо были разлинованы в одинаковую клеточку. Черно-белый пейзаж рождался у него на глазах, в ритме их ходьбы, как текст при диктанте. Он не удивился, когда валун принял форму слова «валун», а под ногами у него оказалось слово «дорога» вместо самой дороги. Потом он погрузил руки в брызжущий водопад букв. У его ног извивалась река гласных. Странноватое зрелище. И не слишком вдохновляющее. Появление над головой монументального портика из двух слогов, начертанных заглавными буквами, – «ГРОЗА» – и подавно повергло его в ужас.

– Лиз! Где ты? – закричал он во сне.

– Здесь, – откликнулась закутанная в серое женщина, стоящая под портиком.