Путевой обходчик шагал мимо, сперва приметил этот ящик, стоявший у самых рельсов, потом увидел старуху и поднес груз к ней.
Обходчик был долговязый, седой, согнутый в пояснице своей жизнью и работой.
— Здорово, тетка! — сказал он. — Вон куда тебя занесло.
— Какая же я тетка? — улыбнулась старуха. — Я бабушка.
— А я дед, — сказал он. — Значит, для меня — тетка. Ты откудова?
— Из Подпорожья. На Ладоге.
— Ну, как там люди-то живут?
— Как сумеют, — сказала старуха. — По своей совести… Мне на автобус надо, ты бы подсобил за ради бога.
— А водка у тебя есть при себе?
У старухи было с собой два пол-литра, но она сказала, что нету.
Обходчик подумал немного, спросил для какой-то надобности, поют ли в Подпорожье соловьи и растет ли подсолнух, потом загнул с бабки пять рублей. Сошлись на трех. Идти оказалось недалеко: шагах в ста пролегала щебенка. Поставив у столба с автобусной жестянкой старухины вещи и получив с нее договоренную сумму, обходчик сказал:
— Вот, тетка: лет пятнадцать назад я б с тебя ни хрена не взял. А нынче я злой на людей.
— На меня-то почто? — спросила старуха.
— На тебя, может, и не надо, — сказал обходчик. — Но только нету, у меня возможности входить в кажного.
Он спрятал полученные деньги в кепку и надел ее на свои сивые лохмы.
— Тем более ты мне туфтишь: водка у тебя есть, да ты ее бережешь.
И зашагал он, согнувшись под своей нелегкой злобой.
На остановке старухе повезло, ожидала она недолго, автобус пришел вскоре. Погрузиться ей помогли пассажиры, опять какие-то военные. Машина была старая, битая, грохотала по щебенке.
Автобус шел долго; Славик так и писал, что ехать надо до самого конца. Последнее письмо сына лежало у старухи в кармане жакета, она вынимала его много раз, сверяясь, верно ли едет, — в письме был указан весь путь. Щебенка шла вдоль редкого низкого леса, и хоть лес этот был хвойный, но зеленого цвета не имел, а был желтый — видно, рос на болотистой земле. Перелетали через дорогу сороки, и старуха порадовалась им — они были такие же, как в Подпорожье…
На конечной остановке, в дощатом стандартном доме, уже жарко натопленном, она добралась до начальника. Прикидываясь еще более глухой, чем была на самом деле, бабка показала ему сыновье письмо. Начальник прочитал, с любопытством посмотрел на старуху и спросил:
— Сколько же, интересно, вам лет, бабушка?
— Восемьдесят, — соврала старуха.
— Герой, — сказал начальник. — До нас в таком возрасте еще никто не добирался. Как же мне с вами поступить?
— Хорошо поступи, сынок, — попросила старуха.
Она заплакала. Впервые за всю дорогу она устала и сейчас испугалась, что этот начальник может завернуть ее обратно.
— Поступим мы так, — сказал начальник. — До пункта вашего назначения отсюда еще тридцать километров. Часа через два туда пойдет наша полуторка. Я прикажу подкинуть вас, пропуск вам выпишут, о порядке свидания с заключенным узнаете на месте. Все, мамаша, можете быть свободной.
Когда она пошла к дверям, начальник посмотрел ей вслед и хотел добавить два или три каких-нибудь слова; у него было много разных слов: для общения с подчиненными, с начальством, с заключенными, с собутыльниками, но тех слов, которые ему вдруг захотелось сказать старухе, он быстро найти не смог.
Сперва дали им свидание в присутствии конвойного.
Старуху усадили в пустой комнате за длинный широкий стол, обитый по столешнице оцинкованным железом. Сидела старуха на табурете, а напротив, с другого края стола, была длинная скамья. Сюда конвой привел Славика.
Когда сын вошел впереди конвойного, старуха хотела подняться на ноги, но, побоявшись упасть, не встала, а только пошевелилась навстречу. Славик же бросился к ней, конвойный подумал было его придержать, однако старуха была такая маленькая на своем табурете, такая ничтожная и безопасная, что вреда от нее произойти не могло никакого; закурив, конвойный опустился на стул у дверей.
Славик обнял мать за плечи, пал лицом в ее сбившуюся косынку и всхлипнул.
— Теперь уж что, — сказала старуха. — Теперь ничего… Приехала я.
Она погладила сына по коротко стриженной голове.
— Не зябко без волос? Шапка-то где твоя?
От прижавшегося к ней заключенного пахло казенным, едким запахом, но сквозь него пробивался, как родник, тоненькой, еле различимой струйкой знакомый старухе запах сына. Она порылась в кармане своей длинной, свалявшейся за дорогу юбки, вынула горсть слипшихся леденцов и протянула их на ладони Славику. Конвойный от дверей сказал:
— Заключенный, займите положенное место за столом свиданий.
Старуха не расслышала слов солдата, однако она всякую минуту украдкой поглядывала на него, боясь его рассердить, и тотчас заметила, что лицо его переменилось, стало хуже, чем было.
— Слушайся, сынок, начальства, — сказала она Славику покорным и даже угодливым голосом, который предназначался не сыну, а конвойному.
Теперь они сидели разделенные широким столом. Славка был отощавший, но не сильно. Главное, что рассмотрела в нем старуха, была не худоба, а тоска. Одинокий, он сидел против нее в своей оттопыренной, жесткой робе, уши торчали неприкаянно на его голой бугристой голове. В глазах было пусто и обугленно, как в избе после пожара.
— Кланялся тебе брат Гриша, — сказала старуха. — Велел передавать поклон. И невестка Таисия тоже наказывала… К рождеству закололи мы поросенка, потянул на сто двадцать кило, весь год с мясом жили, сала я привезла тебе…
— Не обижают вас, мама? — спросил Славик.
— Кто меня обидит, — сказала старуха, — все ж таки у своих живу.
— Сука Тайка, — сказал Славик. — И Гришка ваш такой же, как и не она. Вот погодите, мама, выйду из заключения — станете жить при мне. Я деньги накоплю.
— Вот и хорошо, — закивала старуха, — вот и ладно, вот и замечательно… Я, Славик, на здоровье еще крепкая, все могу робить…
— Не плачьте, мама, — попросил он.
Суетливо вытирая слезы и улыбаясь, старуха пояснила:
— Оно само плачется.
— Два сына у вас, — сказал Славик, — как два кобеля: радости вам от них ни грамма.
К вечеру им отвели комнату в том бараке, что стоял при входе в колонию. Часть помещения, с выходом наружу и в зону, занимала охрана, а в дальнем конце барака, по обе стороны длинного коридора, расположены были маленькие комнаты для краткого жительства заключенных с родственниками. Заканчивался коридор просторной кухней — здесь на плите дозволялось готовить себе вольную пищу. Сюда приходил конвой греться после дежурства.
В комнате, по стенам, друг против дружки стояли две железные кровати с сенниками, с чистой постелью. Проход между ними был с полметра. Две тумбочки высились в изголовье. Стол и два стула помещались в начале комнаты подле дверей. Простора старухе хватало, свет шел из окна, забранного решеткой между рамами.
Как и было обещано, Славку на работу не выводили, дали ему пять суток отгула. Старуха распаковала картонную коробку и чемодан, вынула гостинцы. В этой комнате она была хозяйкой. И на кухне ей тоже никто не мешал. Сменяясь с дежурства, конвойные кипятили себе только чай в большом артельном чайнике, а кормиться ходили в служебную столовую. Дрова у них были запасены на круглый год, поленница выстроилась под навесом у самого крыльца. Плита топилась — надо, не надо — круглые сутки, лишка тепла уходила в трубу, обогревая божий свет.
В первый же день старуха постирала свое бельишко, заношенное в дороге, прихватила в стирку и портянки охраны, и всякую грязную тряпку, найденную в избе, начистила песком чайник, перемыла кружки.
А Славка все ходил за ней следом и просил:
— Говорите, чего помочь, мама.
Помощи от него не требовалось, только грязную мыльную воду из бадьи он выхлестывал на улицу.
Пищи она наготовила сразу много, и кушали они, не соблюдая времени, целый день. Глядя, как сын уплетает все, что ему подложено, старуха и жалела его и радовалась — значит, не зря дожила до этого дня. И сидела она за столом вольно, не так, как у Гришки, никто ей в рот не досматривал. И спать было удобно на кровати, сенник набили для нее свежий, от него пахло весело, полем. Ночью Славик храпел и стонал, но и это радовало старуху — значит, живой.