Изменить стиль страницы

На фотографии Лидочка Колотилова оказалась маленькой сухонькой старушкой. Я понял, что она маленькая: она стояла в каком-то скверике, держась рукой за спинку скамейки и не сильно над ней возвышаясь.

— Узнали? — спросила Зинаида Борисовна.

— Нет, — сказал я.

— Странный вы человек. Саша всех помнил.

Я хотел сказать ей, что Саша погиб четверть века назад и что неизвестно, кто бы остался в его памяти, живи он сегодня, — но не решился.

— А давно вы видели эту Колотилову в последний раз? — спросил я.

— Я вообще никогда не видела ее, — сказала Зинаида Борисовна. — Но это не имеет никакого значения, ведь мы регулярно переписываемся.

— А в Харькове, — спросил я, — когда вы жили в Харькове…

— Я никогда там не жила, — ответила Зинаида Борисовна. — Я же вам только что говорила, мы познакомились с Сашей в Феодосии. Он, вероятно, рассказывал вам…

В ее голосе послышалась досада на мою бестолковость. Чего-то я действительно не мог взять в толк. И это начинало меня раздражать, хотя я отлично представлял себе, что раздражение мое неприлично. Сделав над собой усилие, я сказал:

— Простите меня, Зинаида Борисовна. Мне кажется, вы преувеличиваете мою с Сашей близость. К сожалению, еще задолго до войны мы виделись нечасто.

Она удивленно посмотрела на меня.

— Юность сохраняется в человеке навсегда.

— Если бы! — сказал я. — У меня-то она сильно захламлена.

— А я живу только ею.

Незнакомая, пожилая и некрасивая женщина сидела со мной за чайным столом. Только сейчас я увидел, как необычно все, что нас окружает. В этой комнате все вещи были случайными и словно выхваченными из минувшей действительности. При взгляде на них тотчас всплывали их прежние наименования: шифоньер, оттоманка, гардероб, фортепьяно. И даже в то время, когда они так назывались, они, вероятно, были уже старомодными. Я не люблю нынешнюю новую мебель — она для меня слишком неодушевленная, магазинная, не обладающая личным характером. Однако в этой комнате существовала другая крайность: вещи растеряли своих владельцев, жизнь выцедилась из них по капле, они стояли мертвые, не соединимые друг с другом.

— Вам проще, — сказал я. — Вы виделись с Сашей вплоть до его ухода на войну.

— Нет, — сказала Зинаида Борисовна. — После Феодосии мы не встречались ни разу.

Понимая всю глубину своей бестактности, я спросил:

— Сколько же это у вас продолжалось?

— Почему «продолжалось»? Это продолжается и сейчас. У меня никого не было, кроме Саши. Когда он погиб, его друзья стали мне близкими людьми.

— Кого же из них вы видели? — спросил я.

— Никого. Вы — первый.

Я не мог себе вообразить этой жизни. Я спросил:

— Откуда же вам столько известно обо всех нас?

— Я писала письма. Мне отвечали. Ведь вы же мне тоже отвечали? Вот так же и другие.

— Но почему, — спросил я, — почему вы ни разу не приехали в наш Харьков до войны?

— Не получилось, — сказала Зинаида Борисовна. — Саша не хотел.

Удивительно было, что в ее голосе не вздрагивало, не прослушивалось и ноты сокрушенности. Она отвечала мне победительно, словно именно так и должны были сложиться ее отношения с Сашей.

По всем человеческим законам ее следовало жалеть. Логически я это понимал, но, обычно легко жалостливый, я не мог сейчас наскрести в своей душе ни крупицы сочувствия к ней. Она мне не нравилась. Я не мог себе представить ее иной, нежели видел сейчас. Это было несправедливо до жестокости, но меня заколодило за этим столом. Я не мог пропустить ее в свое прошлое.

— Вы не думайте, что это был просто курортный роман, — сказала Зинаида Борисовна. — Саша читал мне свои стихи, мы много беседовали на разные темы. Если бы не война, все могло бы сложиться иначе… Хотите, я вам сыграю то, что мы любили?

И, не заручившись моим согласием, она перенесла свое грузное тело из-за стола на круглый стул у пианино.

— Садитесь поближе, — попросила Зинаида Борисовна. — Я должна видеть выражение вашего лица.

Она заиграла и запела. Не знаю, что можно было вычитать на моем окаменевшем лице.

Она била пальцами по клавишам, пианино гудело под ее тяжелыми руками. И поверх этого гуда раздавалось ее неумелое пение.

И в самый пожар моего стыда за нее я внезапно подумал: кому-нибудь и я смешон. И еще я подумал: разве это так уж смешно, когда нелюбимая тобой женщина, через двадцать лет после того, как ты ее бросил и тебя уже давным-давно нет на земле, собрала вокруг себя все, что от тебя осталось?

И впервые я посмотрел на Зинаиду Борисовнус восхищением и жалостью. А она, раскрыв свой большой рот, изнемогая, докрикивала: «Отвори потихоньку калитку!..»

И я отворил, и впустил ее к Саше.

И еще прошли годы. Сто, двести лет. Я ничего не забыл. Человеческая память обладает охранительным свойством: забывается лишь то, что заслуживает забвения.

Выгорая от времени и коробясь по углам, воспоминания выцветают, как давние любительские фотографии. Выцветают подробности…

У меня не сохранилось ни одного Катиного снимка. Мы не дарили их друг другу на память — страсть запечатлевать себя на глянцевой бумаге еще не стала в то время тотальной. В нашей юности люди фотографировались редко.

Пожалуй, это и хорошо, что у меня не сохранилось ни одного Катиного снимка: расстояние от него до меня все возрастало бы. Мне было бы все невозможней представлять себя, сегодняшнего, рядом. Без ее фотокарточки мне проще вообразить и себя молодым: мы вдвоем существуем только в моем воспоминании. Мы равны. Мы не старели бок о бок. Мне не надо делать никакого усилия, чтобы увидеть ее прекрасной. Время не разрушило ее.

Она наделила меня могуществом мага: стоит мне чуточку поколдовать над своей памятью, и Катя снова и снова — сколько раз прикажу — идет мне навстречу. Харьков ли это, Ленинград, Батилиман — не имеет значения. Она идет мне навстречу по неопознанной земле, по планете. Я не могу припомнить, во что она одета, я не помню ни одного ее платья, мне не нужны подробности. Грохочет гром, светит солнце, льет дождь, метет метель — и все это вместе, разом, — мне наплевать, что так не бывает. Когда я вижу ее, идущую навстречу, я забываю даже век, в котором это происходило. Мне важно только одно — чтобы она дошла до меня.

Я позабыл цвет ее глаз и волос. В моей памяти не сохранилось даже словесного портрета. Если бы мне описали черты ее лица, я не опознал бы их. Она была для меня неделима. Вся, какая есть. Такая — что я готов был бежать от нее на край света. Такая — что я готов был ползти за ней на край света.

История моей любви к ней стала надолго историей моей жизни.