— М-мм, — причмокивает Ангел, пряча блокнот в сумку, — м-мм, — вкуснятина! Ему очень понравится. До свидания, Марта! Хайль!

— Хайль!

— Друзья мои, — начал разговор Юрий с подчиненными, — надобно признать, что все мы, в силу некоторых обстоятельств, оказались жертвами, гм, некоторой исторической несправедливости. Итак…

— Какой к чертям, несправедливости? Это несправедливость? Если это несправедливость, то что же тогда справелдливость? — горько спросил Клифенко, и выпил водки.

Когда Рошка увидел Клифенко, то едва не потерял дар речь. Клифенко был основателем одной из самых агрессивных русскоязычных общин Молдавии. На гербе общины была нарисована березка. Обычно под березой Клифенко фотографировался во время предвыборных марафонов. И традиционно набирал один процент голосов. Дело в том, что Клифенко не любили, и, пожалуй, больше всех его не любили русские. Средства, полученные из России, тот обычно тратил на издание собственных поэтических сборников (не всегда удачных) и строительство особняков (надо признать, отменных и гармонично вписывающихся в окрестные пейзажи).

Выяснилось, что Клифенко попал в лагерь не из-за грешков родни, как Юрий, а по, так сказать, собственному почину. Когда в 1975 году студент Клифенко пришел в республиканский КГБ с доносом на соседа по общежитию (тот вел аморальный образ жизни — счастливо сожительствовал с будущей женой, которой, кстати, ни разу не изменил ни до, ни после свадьбы), старенький майор грустно улыбнулся, и спросил, готов ли молодой человек сделать все для Родины.

— Да, — не раздумывая ответил Клифенко.

Через полчаса он, глядя на ворота лагеря под Кишиневом, горько сожалел о такой решимости, однако ж, дать обратный ход уже не мог. Это пояснил ему седенький майор, оказавшийся неплохим психологом. В качестве ассистента психолога-майора выступал его табельный пистолет.

— Вход рупь, выход два, — так прокомментировал майор побледневшему Клифенко появление «Макарова» из кобуры с последующим предупреждением о неразглашении государственной тайны.

— Важнейшей тайны, сынок, — сказал тогда майор.

Другой неожиданностью для Юрия стала встреча в лагере с первым премьер-министром Молдавии Мирчей Друком. Тот поначалу бросился Рошку обнимать, но, видя нежелание Юрия к столь тесному контакту, поостыл.

— Ты-то, Мирча, как здесь очутился? — устало спросил Юрий, потирая занывший висок.

— Банально, — бодро ответствовал Друк, — весьма банально. Связь с малолетней проституткой. Фотографии. Видео. Шантаж. Пришлось сломиться.

— Да уж, — хмуро согласился Рошка, — сломиться приходится всем.

И через час после знакомства говорил:

— Необходимо решить, наконец, наболевшую проблему лагеря. Нас шантажируют. Мы — инструмент в руках непонятно кого. КГБ давно уже нет. Нас дергаю за нитки, как марионеток. Шаг влево, шаг вправо, и мы разоблачены. Между тем, господа, это варварство: поддерживать в заключенных иллюзию того, что они живут на все еще оккупированных Германией территориях, и содержатся в концлагере. Предать огласке все мы не можем: не поймут. Необходим выход…

ХХХХХХХХХ

— Девятьсот четыреста пять…

Рубряков задумчиво выписал цифру, после чего бросил в угол подвала мел и присел на корточки, обхватив руками заросшую голову.

Стена была исписана данными о погибших от руки заточенного депутата тараканами, и об их удачно спасшихся товарищах. Здесь Рубряков вообще многое узнал о тараканах. Например, он видел, как они рожают. Зрелище было настолько мерзким, что Влад даже не стал убивать отвратительно раздувшуюся самку насекомого, а тихонько отошел в сторону и плакал до тех пор, пока в подвал не зашел цыган, надзиравший за пленником. Тот, как мог, утешил Рубрякова, раздавил тараканиху, и пообещал узнику, что того переведут в другое помещение этажом выше.

Влад находился в темнице уже два с половиной месяца. Глаза его привыкли к полутьме. Он хорошо ориентировался в сумерках и даже как-то попробовал бежать. В тот день он сумел упросить цыганского барона отпустить его с сопровождающим в поле. Там они с цыганом Эйтелой пили вино, стреляли из самодельных арбалетов в жаворонков и бросали колосками пшеницы вслед уходящему в погреб солнцу.

— Отчего тебя так странно зовут? — спросил разомлевший от вина, и потому жаждавший хорошей беседы Рубряков.

— Было дело, — смеялся Эйтела, — к нам приезжал один журналист, писать про цыганский быт. Смешной. При нем барон позвал меня, вот и случилась путаница.

— Это как? — любопытствовал Рубряков, накладывая на тонко нарезанный помидор слой овечьей брынзы.

— Зовут меня Телла. Я как раз шел мимо дома барона, как он высунулся из окна третьего этажа по пояс, оперся руками об землю, и крикнул — Эй Телла! А рядом, как мне позже сказали, был тот журналист. Вот он и решил, что в Сороках живет цыган по имени Эйтела!

— Вот дурак, — довольно осклабился Рубряков, — этот журналист!

— Это точно, — соглашался цыган, — только с тех пор так и повелось, звать меня не Телла, а Эйтела. Он позже рассказ даже про нас написал.

— Хороший?

— Все вранье.

— Значит плохой, — резюмировал Рубряков.

— Наоборот, — не согласился цыган, — раз все вранье, значит, хороший.

— Любите вы, цыгане, сказки.

— Мы в них живем.

Наконец, уставшие депутат и цыган прилегли на покрывало, прихваченное из дома. Доверчивый Эйтела через пять — десять минут ушел в страны сна, а Рубряков, приподнявшись на локте, внимательно разглядывал лицо своего стража. Когда он убедился в том, что цыган уснул так крепко, что им можно стрелять из пушки, то потихоньку пополз в сторону, за поле. Там, близ холма, Рубряков перетер веревки на ногах заостренной линейкой, что он сумел украсть у одного из многочисленных правнуков барона, и побежал прочь. Ему даже страшно не было — так он верил в успех.

ХХХХХХХ

— Эй, добрый человек, — позвал Влад крестьянина, набиравшего воду в колодце.

— Что надо? — недружелюбно отозвался хлебороб, не поворачивая к беглецу лица, в морщинах которого залегла земля Молдавии.

— Добрый человек, это уже не Сорокский уезд?

— Уже нет.

— Ты знаешь, кто я?

— Странный человек, зовущий меня из-за дерева, хотя что ему стоит выйти ко мне поближе, чтобы я разглядел его.

Рубряков вышел. Выглядел он не ахти: порванная рубаха, мятые брюки, обувь, заляпанная грязью. В общем, обычный житель села Молдавии.

— Ну, и что надо? — спросил, наконец, крестьянин.

— Добрый человек, — повторил Рубряков, считавший, что именно так должны обращаться друг к другу добрые молдаване, — добрый человек, я — депутат Рубряков. Слышал ли ты что обо мне?

— Это тот самый, кто называл нас, молдаван, румынами? — неприятно удивился крестьянин.

— Тебя обманули, добрый человек, — покривил душой Влад, — никогда я ничего такого не говорил.

— А я слышал, — заупрямился Ион (так звали собеседника Рубрякова), — как говорили, будто ты хочешь всех молдаван румынами сделать.

— Неправда это! — второй раз отрекся Влад.

— Чем докажешь?!

— Даю тебе честное слово, что никогда я не хотел называть молдаван румынами, — третий раз произнес отречение Рубряков.

Где-то на окраине села трижды прокричал петух. Потрясенный Влад, веривший в мистические совпадения, чувствовал, как сильно дрожат у него ноги.

— Даешь слово… — задумался Ион, — что ж, это и впрямь убедительно. Пошли в дом.

Рубряков последовал за крестьянином в саманную хату, где сердобольная хозяйка накормила его. Крестьянин в это время пошел к участковому села и рассказал все о Владе.

— Это же тот самый, за нахождение которого обещали миллион леев! — взволновался сельский Пинкертон, и побежал на почту, звонить.

— Тот самый Рубряков, за которого деньги обещали, — по секрету сказала служащая почтового отделения подруге.

Через полчаса о том, что Рубряков в селе Калфа, знали в Сорокском уезде, что от села — в пятидесяти километрах.