…Если подкоренное выражение есть степень, показатель которой имеет общий множитель с показателем радикала, то… — Да-а, — скажет почтительно, — общий множитель, с показателем радикала — вот она какая штука.

И снова потрет ладонями свои мослы. Он занимается по ускоренной программе. Но даже и по ускоренной ему теперь не догнать «мои горизонты». Иногда я заглядываю к нему в тетрадку: «Ну, чего засел. Давай объясню».

И я объясняю. Я привыкла объяснять нашим ребятам.

— Первым вопросом мы узнаем, сколько воды наливается в бассейн через первую трубу. Так?

— Так, — покорно кивает батька. — Так, дочка.

Я знаю, почему он сидит по ночам над своими книжками-тетрадками, как называет их мама. Потому что «кадры решают все!» Это крупными буквами написано на газете, которой прикрыта лампа. Это не всякому понятно. Мне тоже было не понятно, хоть я сто раз смотрела на просвечивающий газетный лист с горелым пятном. Какие они — эти кадры, которые могут решить все? А оказывается, они — это мы. Мы — люди. И я, и Колька. Только надо учиться.

— Нынче никак нельзя без науки, — втолковывает отец Кольке. — Ты — молодой. Молодой, — повторяет он вроде как завидуя.

Я понимаю его: конечно, молодому легче выучиться и стать кадром.

— Ничего, сдюжишь, — говорит отец, — была б охота.

— Ага, — кивает Колька. — Сдюжу.

Колька работает в цехе, где и отец. У них там всякие свои дела. А у меня — свои. Я заканчиваю уроки, собираю книги и ухожу к Вале, к ребятам, кивнув с порога Кольке, сидящему на своем месте возле печки.

* * *

В последнее время мы часто собираемся у Славы, в их чистенькой светлой комнате на четвертом этаже итээровского дома. Славина мама, тоненькая и беленькая, как и сам Слава, всегда спешит:

— Ну, я бегу, сынок! Поужинайте. И Леночке молоко, —  говорит она, на ходу застегивая кроличью жакетку.

— У тебя что сегодня — радиотехника? — спрашивает Слава.

— Радиотехника, — кивает мама кроличьей шапкой с хвостиком и торопливо засовывает в сумку тетрадки. Славиного отца мы не видели ни разу — он редко бывает дома, но с некоторых пор мы стали относиться к нему с каким-то особым почтением и даже с опаской. Дело было так: однажды мы пришли к Славе, как обычно, всей гурьбой, сбросили в передней пальтишки, расселись кто куда. Слава вдруг достал из шкафа коробку, плетенную из какой-то диковинной травы. Открыл ее, пошарил внутри и достал оттуда нитку с иголкой и пуговицу. Подает все это Сережке Крайнову и говорит спокойно так, без насмешки:

— Пришей, у тебя пуговица оторвалась.

— Зачем это? — смутился Сережка.

— Пришивай, пришивай, — говорит Слава, — а то я однажды из-за пуговицы под арест попал.

Мы, конечно, набросились на него: как это под арест?

— Отец посадил, — отвечал Слава. — Я один раз пришел в комнату отдыха. Там на заставе у нас была такая большая комната. В ней всегда по вечерам собирались красноармейцы. Кто в шахматы или в шашки играет, кто журналы смотрит. А иногда там выступали — самодеятельность разная. Даже целые спектакли ставили. Ну вот, пришел я. Как раз один боец Ингулов, татарин, замечательный проводник. Проводник — это тот, кто с собакой ходит в дозор. Так вот Ингулов сел играть в шашки с молодым бойцом из пополнения — Липатовым. Липатов у нас чуть ли не чемпионом считался по шашкам. Сели они играть, и я возле них стою и смотрю. Такая игра была, все сгрудились. Ингулов выиграл.

— Да ты не про шашки, а про арест рассказывай, — нетерпеливо перебил кто-то из девочек.

— Сейчас расскажу. Ну вот, выиграл Ингулов. А он мой дружок был, я бросился к нему поздравлять, а тут — отец. Подозвал меня и говорит:

— Ну-ка, посмотри на себя. Что это у тебя с рубашкой?

Я посмотрел, а там пуговицы не хватает. Оторвалась, наверное, когда по скалам лазил с ребятами.

— Ну вот, — говорит отец, — за явку в комнату отдыха в неопрятном виде отправляйся на три вечера под арест.

— Ну, чего это он? — сказал кто-то.

— Как чего? Он ведь своих красноармейцев за такое дело наказывал. Там знаешь строго — в армии. А если их, то и меня — тоже.

— Ну и сидел ты?

— Сидел. Три вечера. Только не на гауптвахте, а дома. В школу, правда, ходил. А приду из школы и сижу. Все идут — кто в комнату отдыха, кто кино смотреть. Как раз в это время на заставу кино привезли. Все пошли, даже мама с Леной.

— А ты сидел?

— Сидел.

— И никто тебя не сторожил? — недоверчиво спросила Люська.

— Кто ж будет сторожить? Никто! Приказ есть приказ.

Славина сестренка Леночка, с такой же белой головой как Слава, открыла нам дверь.

И снова вспыхнул старый спор — кем быть.

— Я — артисткой, — тотчас же воскликнула Люська, — певицей или вот балериной! — Она вскочила с дивана и прошлась по комнате, придерживая руками подол байкового платья.

— Фью, — присвистнул Генка, — певицей! Да ты и в хоре-то пищишь, как мышь.

— А топаешь, как слон, — добавила зловредная Симка.

— Ну, ладно, — тотчас же согласилась Люська, нисколько не обижаясь, — тогда я буду врачом, — с необычайной легкостью переменила она профессию.

Она схватила с дивана игрушечную Леночкину дудку, подскочила к Генке и приложила дудку к его груди, как докторскую трубку: «Стучит! Сердце стучит!» — смеясь, проговорила ока.

Зато Рево в противоположность сестрице своих взглядов не меняет. Напрасно Сережка насмешливо щурит глаза:

— Начитался всякого Жюля Верна.

— А разве это плохо — Жюль Верн? Он хороший писатель.

— Ничего, — признался Сережка. — Пишет он, и правда, здорово. Я раз как-то стал читать — так до самого утра не мог оторваться. Пишет он хорошо, — повторил Сережка, но тут же нахмурился и непримиримо добавил: — Только не время сейчас. Надо там — где нужнее.

— А я разве не хочу, где нужнее, — не сдавался Рево. — Надо смотреть в будущее. Вот Циолковский…

— Конечно, надо, — нетерпеливо перебивает Сережка. — Но если все станут думать о будущем… Я не знаю, что будет там, дальше. А теперь я знаю. Я — на «Арсенал». Вот кончу седьмой и подамся.

Валя слушает по своему обыкновению молча. Я-то знаю. Она решила — учительницей. Все читает и читает — надо. Ведь учитель должен про все знать.

— А ты куда, Топик?

— Не знаю, ребята, — честно призналась я. — Мне и математика нравится, и физика. А теперь вот география. Сколько еще на земле неисследованного.

— Пик Топика, — пошутил кто-то.

— А я, ребята, в армию, — серьезно сказал Слава. — Надо ведь кому-то охранять то, что вы будете делать. Я в армию, и если пошлют, то на границу, — повторил он, скользнув взглядом по портрету отца. — Вон в Германии что делается? Вот они какие, — Слава достал с этажерки газету, развернул ее и ткнул рукой в мордатых молодчиков, застывших на снимке с вытянутыми ногами, в плотном строю. Это были те самые молодчики, чьи кованные железом сапоги гремели в то время пока еще по берлинской мостовой. Они врывались в дома рабочих, они убивали на улице, они пытали людей. Пока они это делали еще у себя дома. Мы смотрели на тупую физиономию маршировавшего впереди. «Да, такой способен на все, — думалось нам. — Он может убить из-за угла, поджечь, как подожгли они рейхстаг».

Мы разглядывали свастику, хорошо видную на его рукаве, как разглядывают неизвестного, но ядовитого и опасного паука.

— А зачем они книги жгут?

— Мракобесы — вот и жгут.

— А что такое мракобес, ребята? — спросила Люська.

— Ну, ясно что. Бесится во мраке — вот и мракобес.

— Нам еще придется с ними столкнуться! Так мой отец говорит. Я в армию, — повторил Слава.

— Ой, ребята, — вскочила Люська, — я что придумала. Нет, вы только послушайте. — Она замахала руками, дожидаясь, пока все утихнут. — Давайте… знаете что? Давайте сейчас договоримся встретиться через двадцать лет! Напишем на бумажке и положим ее… — она поискала глазами: — Леночка, Лена, дай нам эту коробочку. Можно? — она взяла протянутую Славиной сестренкой жестяную коробочку из-под конфет. — Так и напишем: встретиться через двадцать лет, и записку эту…