Тамара Лихоталь
Не сказка про белых гусей
I
В те времена в небе не летали ни спутники, ни космические корабли, и сверкали в темной глубине одни только звезды. Правда, несколько дней назад над городом серебряной рыбой проплыл дирижабль. Он двигался медленно. И мы, задрав головы так, что даже шее стало больно, долго следили за ним. Он проплыл откуда-то из-за таких же, как и сам, легких серебристых облаков, повис над нашим двором, так что нам хорошо было видно его светлое, продолговатое брюхо с каплей гондолы внизу, и продолжал свой путь все дальше, пока не исчез в полосатом зареве заката за черными трубами «Арсенала революции», оставив в наших душах смутную тревогу и неясные желания.
Дирижабль проплыл и исчез, как видение, а звезды прочно и неизменно висели в небе.
Мы с Валюхой, укладываясь летними вечерами спать на Валиной галерейке, удивлялись, сколько их — крупных, сияющих звезд.
Мы лежали вместе — голова к голове, на нашем сене. Мы лежали и шептались до поздней ночи.
— Все шепчутся и шепчутся, — сердито говорила Зойка, — можно подумать, что у них — секреты. А какие у вас секреты?
А мы все шептались и никак не могли наговориться, хотя учились в одном классе, жили в одном дворе и виделись каждый день.
Наше сено давно уже усохло, сбилось катышками, и сквозь дерюжку тюфяка вылезали колючки. Но мы лежали на нем, натянув на двоих одно одеяло, и над нашими головами плавал тонкий медовый запах.
Я любила ночевать у Сытиных. Мама неохотно отпускала меня. Она говорила, что раньше не было такой моды, чтобы девочка уходила из дома на ночь глядя. Но мне нравилось у Вали.
Наша комната с низким потолком и большой печью-голандкой, за которой я спала на своем диванчике: голова — к стенке, ноги — пятками в обеденный стол-шкафчик, была обычной, как у всех. Только печка не чернела, как иные, соседские, а, выбеленная до голубизны, сияла празднично, да половики, пригнанные один к одному, устилали пол веселым лоскутным одеялом.
А у Сытиных на зависть всем ребятам была стеклянная галерейка.
Она выступала над щербатыми ступеньками парадного на двух замшелых столбах. Нас пугали: «Вот рухнет», но мы всегда толклись там. На утоптанной площадке хорошо было чертить классики, а за столбами — прятаться, когда водящий, честно зажмурив глаза, кричал в дальнем углу двора: «Раз-два-три-четыре-пять. Я иду искать!» А еще лучше было забраться наверх.
Сквозь стеклянные стены хорошо глядеть.
Отлично виден не только весь наш двор внизу, но и соседние домишки — дощатые и мазаные глиной, которые, как цыплята к наседке, жмутся к заводской стене, и среди этой мелкоты — два больших дома с глазастыми окнами — итээровские. Что значит итээровские, мы не знали и думали — это такое ругательство, потому что мальчишки с нашего двора враждовали с ребятами из глазастых домов и хвастали:
— Ох и дали итээровским!
А дальше за домишками и домами, за долгой кирпичной оградой «Арсенала» — наш пустырь.
Даже отсюда, с Валиной галерейки, видать, какой он зеленый — Волшебный Остров среди серой паутины лысых улочек.
— Ну-ка, девки, слезайте! Ишь, куда забрались, бесстыдницы! Вот задеру вам юбки, да всыплю! — Прикрикнет выглянувшая на галерейку тетя Даша, Валина мать. Прогонят — ну и ладно.
— Пошли на пустырь, ребята!
— На пустырь?
— На пустырь!
На пустыре — трава…
Никто ее не сажает — сама растет! Трава и удивительные цветы — одуванчики. Вылезли прямо под кирпичной стеной «Арсенала», где жесткий ежик зелени присыпан въедливой угольной пылью, у самой проходной, где каждое утро топает столько ног. А им хоть бы что! Стоят в своих пуховых беретках. Понюхаешь — и нос весь в пуху. Мы их нарочно нюхаем. А еще мы с Валюхой на нашем пустыре косим сено для постели. Возьмем потихоньку дома кухонные ножи. Они острые. Джик-джик и готово — скошена трава, молочные стебли одуванчиков и жилистые, с просинью лопухи.
Охапки травы, которые мы притаскиваем в подолах во двор, быстро вянут на горячих булыжниках, оседают и съеживаются. Зойка, старшая Валина сестра, говорит, что это никакое не сено. Вот в деревне у дедушки, куда она ездила с мамой, когда Вальки еще и на свете не было, — там сено. Оно и мягкое, и пахнет так, что его хочется съесть. Но мы не обращаем на Зойкины слова внимания.
Заводская окраина большого города, где мы росли, была наполнена грохотом, звоном и дымной пылью. Но мы привыкли к этому, и нам казалось, что так и надо.
С раннего утра ревет над поселком густой бас гудка, сзывая на работу наших отцов. Тонко свистят торопливые паровозики на подъездных путях, пересекающих наш пустырь. За кирпичной стеной что-то размеренно ухает, доносится перезвон металла. А вечерами, когда в маленьких домиках поселка все стихает и гаснут огни, только заводские окна продолжают пылать неугасимым огнем. И кажется, кто-то огромный и беспокойный ворочается и вздыхает там всю ночь.
У Сытиных — три сестры. Старшая Зойка — самая красивая. Средняя Валька — самая работящая. И младшая Нюрка — самая умная. Так говорит во дворе о своих дочках кругленькая тонкоголосая тетя Даша.
Зойка и в самом деле красивая. Особенно, когда наденет свой берет из кроличьего пуха. Идет по двору, осторожно ступая по мокрым после дождя булыжникам.
«Фу-ты, ну-ты, ножки гнуты», — заведет кто-нибудь из мальчишек писклявым голосом. А Зойка — пищи не пищи, пройдет — не оглянется. Только пуховый беретик сверкает. Зойка его то и дело подкрашивает синькой, натягивает на тарелку, ставит на подоконник и сердито кричит, если кто подойдет близко.
Моя неразлучная подружка, милая Валюха — скуластенькая, с широко расставленными карими глазами, действительно, работящая. Приду к ней уроки учить. Сидим, занимаемся на краю большого обеденного стола. На другой половине Зойка наглаживает себе кофточку, двигая взад-вперед огромным утюгом. То поплюет на него, и утюг зашипит мелким шипом, то осторожненько откинет тряпкой крышку, и утюг раскроет жаркую зубастую пасть.
«Зойка, — окликнет с галерейки тетя Даша, — у меня руки в мыле, поставь суп погреть — Яшка со смены идет. Слышь, Зойка?» Зойка сердито поведет плечами, бормочет потихоньку, чтобы на галерейке не слыхать было: «Подумаешь, барин. Сам погреет». И опять водит взад-вперед утюгом. А Валюха отложит учебник и пойдет зажигать керосинку.
После школы я обычно поем — и за пальто.
— Ты куда? — спросит мама.
— К Вале.
— Опять? Может, батька сегодня пораньше придет, а тебя и след простыл. И где это видано, чтобы девочка в доме не сидела.
Кто-нибудь чужой может подумать, что моя мама недолюбливает Валю. Но я-то знаю, что Валюха маме нравится. Она сама иногда говорит вздыхая: «Вот Валя… А ты…» А сердится она просто потому, что не любит, когда я ухожу из дому. И про батьку она так говорит. Никогда наш батька не приходит с завода пораньше.
— Я скоро, мам, — говорю я как можно веселей, — нам поговорить надо.
— Да неужто вы еще не наговорились? — всплескивает руками мама.
Все удивляются. А разве мы можем наговориться так, чтобы больше не хотелось? Вот подумаем про что-нибудь и сразу хочется сказать про это друг дружке. Но говорю больше я. Рассказываю — Сережка Крайнов опять поймал на пустыре итээровских. А бабка Макарьиха как постучала к нам и как начала кричать, мама думала — пожар. Мама всегда пожара боится. А оказалось, у Макарьевны карточки хлебные на Севбазе вытащили. А дяденька Степан, сменщик моего батьки, оказывается, родной племянник старику Сазонову с нашего двора. Он даже к нему в гости на пасху приходил. А батька говорит — он двоюродный плетень. Как это — двоюродный плетень и родной племянник? Так я говорю, а Валюха слушает и моет в тазике тарелки или пришивает руки-ноги удивительно невезучей Нюркиной кукле.