Другие трибуты уже собрались за кулисами и приглушённо разговаривают между собой, но когда появляемся мы с Питом, все разговоры затихают. Осознаю, что со всех сторон меня обстреливают хмурыми, неприязненными взглядами — собственно, не меня, а моё платье. Завидуют его красоте? Или тому влиянию, которое оно может оказать на публику?
Наконец, Дельф говорит:
— В голове не укладывается, как Цинна мог нацепить на тебя эту дрянь.
Я бросаюсь на защиту своего стилиста:
— У него не было выбора. Приказ президента! — Никому не позволю критиковать Цинну.
Кашмир встряхивает своими роскошными светлыми кудрями и бросает мне: «М-да, видок у тебя ещё тот!» Потом подхватывает своего брата под руку и тянет его в голову процессии: нам пора выходить на подиум. Другие трибуты выстраиваются в колонну за ними. Я растеряна, потому что хотя все они в ярости, кое-кто из них с сочувствием похлопывает нас по плечам, а Джоанна Мейсон подходит и поправляет жемчужное ожерелье на моей шее.
— Заставь его за это поплатиться, о-кей? — говорит она.
Киваю, но что она имеет в виду — не совсем понятно; по крайней мере до того, как мы все рассаживаемся на подиуме и Цезарь Фликкерман — его волосы и лицо раскрашены в этом году в цвет лаванды — заводит своё вступительное бла-бла-бла, после чего начинаются интервью. Вот только теперь я впервые осознаю, какими глубоко преданными чувствуют себя победители и какую страшную ярость вызывает в них это предательство. Но они изумительно остроумны, играют очень тонко и знают, как это всё подать так, что вся горечь и ярость пятном лягут на репутации правительства и в частности президента Сноу.
Так ведут себя не все, конечно. Есть и другие — дикари-хищники, вроде Брута и Энобарии, которые находятся здесь исключительно ради самих Игр. Или те, чьи мозги затуманены наркотиками, или сбитые с толку и не могущие собраться с мыслями, или те, что не в силах сопротивляться, когда другие тянут их за собой в атаку... Но много и таких трибутов, которые ощущают в себе достаточно духовных и физических сил, чтобы не сдаться без борьбы.
Процесс раскрутки публики начинает Кашмир, выступив с речью о том, как она не может не плакать, думая о жителях Капитолия: они ведь безмерно страдают оттого, что им придётся потерять нас.
Дальше игра идёт по нарастающей. Рубин вспоминает, с какой бесконечной добротой отнеслись здесь к нему и его сестре.
Бити в своей нервозной, дёрганой манере ставит под сомнение законность условий проведения нынешних Триумфальных игр и спрашивает, проводилась ли в последнее время полная юридическая экспертиза.
Дельф декламирует стихи, написанные в честь его единственной и неповторимой капитолийской любви — и добрая сотня человек падает в обморок: каждый посчитал себя этой самой единственной и неповторимой.
Джоанна Мейсон спрашивает, можно ли что-либо сделать со сложившейся ситуацией: ведь всем ясно, что те, кто планировал Триумфальные игры, не могли предвидеть той огромной любви, что существует между победителями и Капитолием. Никто не может быть настолько жестокосердным, чтобы разорвать такую тесную связь!
Сеяна тихо раздумывает вслух о том, что в Дистрикте 11 все считают президента Сноу всесильным. Если он действительно может всё, почему бы ему не изменить условия проведения Триумфальных?
Чафф, идя по её стопам, заявляет, что, конечно, всесильный президент мог бы это сделать, только, должно быть, ему и в голову не приходит, что это вообще кого-либо волнует...
К тому времени, как подходит моя очередь выступать, публика уже чуть ли не с ума сходит. Люди вопят, рыдают, бьются в истерике и даже начинают требовать перемен... Вид моего белого свадебного платья вызывает чуть ли не мятеж: как!.. Не будет больше Пламенной Кэтнисс?! Не будет родившихся под несчастливой звездой влюбленных, которым бы ещё жить-поживать и добра наживать?! И свадьбы тоже не будет?! По-моему, даже профессионализм Цезаря даёт трещину, когда он пытается утихомирить толпу, чтобы я могла сказать свои пару слов. Но мои три минуты быстро истекают...
Наконец, топот ног и крики слегка стихают. Цезарь пользуется относительной тишиной:
— Итак, Кэтнисс, по всей видимости, в этот вечер всех нас переполняют эмоции. Есть ли что-нибудь, чем ты бы хотела поделиться с нами?
Мой голос дрожит.
— Только одно: мне так жаль, что никто из вас не погуляет на моей свадьбе... Единственное утешение, что вы, по крайней мере, смогли увидеть меня в платье невесты. Разве оно не прекрасно? — Мне не нужно смотреть на Цинну в ожидании сигнала от него. Я знаю точно — вот оно, то мгновение. Я начинаю медленно кружиться, поднимая рукава своего тяжёлого платья над головой...
Когда до моих ушей доходят вопли толпы, я воображаю, что они вызваны моей несравненной красотой. И вдруг замечаю, что вокруг меня начинает что-то клубиться. Дым! Дым от огня. Не от того искусственного, призрачного пламени, охватившего нас в колеснице на открытии прошлогодних Игр, а от настоящего огня. Он пожирает моё платье! Я впадаю в панику, видя, что дым становится гуще и плотней. Обгорелые, чёрные лоскутья шёлка облаком вьются вокруг меня, жемчужины горохом раскатываются по подиуму. Однако я почему-то боюсь остановить вращение — потому, наверно, что моя плоть не чувствует никаких ожогов. К тому же я твёрдо убеждена, что за всем, что происходит, стоит Цинна. Поэтому я кружусь, кружусь, кружусь... На какую-то долю секунды у меня заходится дыхание: это странное пламя охватывает меня целиком, с головы до ног, и... в одно мгновение оно гаснет — огня как не бывало. Я медленно останавливаюсь, размышляя, не осталась ли я совсем обнажённой на публике и зачем Цинне понадобилось сжечь моё свадебное платье.
Но нет, я не обнажена. На мне платье — по покрою в точности как сгоревшее свадебное, только угольно-чёрного цвета и сделано оно из мелких пёрышек. В ошеломлении поднимаю вверх свои широкие, падающие складками рукава... И вдруг вижу себя на телеэкране: я одета во всё чёрное, и только на рукавах белые пятна. Или правильнее было бы сказать — на крыльях?
Потому что Цинна превратил меня в сойку-пересмешницу.
18.
От меня ещё поднимается дымок, так что Цезарь вытягивает руку как можно дальше, чтобы потрогать мой головной убор. Всё, что было на голове белого, сгорело, а на его месте осталась гладкая, облегающая голову накидка из чёрного материала, задрапированная на затылке и составляющая единое целое со спинкой платья.
— Перья... — бормочет Цезарь. — Ты похожа на птицу.
— Думаю, это сойка-пересмешница, — отвечаю я и слегка взмахиваю крыльями. — У меня есть талисман — золотая булавка, на ней изображена эта птица.
Тень узнавания скользит по лицу Цезаря, и, клянусь, он знает, что сойка-пересмешница — не только мой талисман. Она теперь символ куда более значимый! То, что в Капитолии будут рассматривать всего лишь как необычный, эффектный способ смены костюма, в дистриктах будет выглядеть по-другому и вызовет совершенно иную реакцию. Цезарь, однако, с блеском выходит из щекотливого положения:
— Ну что ж, шляпы долой перед твоим стилистом! Не думаю, что кто-нибудь станет спорить с тем, что твоя смена костюма — самое потрясяющее зрелище, которое когда-либо представало перед нашими глазами во время интервью. Цинна, я думаю, публика просит тебя! — Цезарь жестом призывает Цинну подняться. Тот так и делает и отвешивает аудитории маленький, изящный поклон. А меня охватывает внезапный страх за него. Что он натворил! Это же неимоверно опасно! Самый настоящий бунт! И он пошёл на это ради меня... Я помню его слова: «Не волнуйся, я все свои эмоции всегда направляю в работу. Таким образом я не нанесу вреда никому, кроме себя самого», — и боюсь, что он-таки нанёс себе непоправимый вред. Символический смысл, стоящий за моим огненным превращением, не останется тайной для президента Сноу.