Изменить стиль страницы

Они приблизились к скамейке, и Миккель заметил, что голова Каролуса потемнела, мягкие валики налились алой краской и заметно вздулись. Каролус лежал с закрытыми глазами. Захария откинул одеяло и показал Миккелю жалкое худосочное тельце, свернувшееся, как зародыш в материнском чреве. Ручки и ножки его постепенно холодели и становились как мертвые.

— Вот, началось, — прошептал Захария. — Видите, какое у него страдальческое лицо. А взгляните сюда, пощупайте пульс!

Миккель неохотно притронулся к мягкой голове и ощутил в ней приток теплоты и беспокойное биение.

— Ну, мы можем и выйти, — сказал Захария. — Он увлекся поставленной задачей. Однако потребуется еще час, чтобы голова как следует набухла и расправилась во всю ширь. На него просто приятно посмотреть, когда он раздуется и станет похож на стебелек, увенчанный головою, как пышным цветком. Не знаю, коллега, что вы предпочитаете — обождать несколько часов или прийти за ответом завтра?

— Что же у него лицо такое жалобное? — спросил с опаской и сожалением Миккель. Он был точно в беспамятстве от вина, испуга и сострадания.

— Это совершенно естественное явление, которым сопровождается развитое мышление, — ответил Захария.

— А я думал, что ум прибавляет человеку радости, — пролепетал Миккель, охваченный внезапно ужасной слабостью.

— Так, может быть, выйдем? — предложил Захария. — Видите ли, господин Миккель, знание удваивает загадки. Каролус высказал мне это как квинтэссенцию своих размышлений. Его голова весит один лиспунд и сорок с небольшим квинтов — это в холодном состоянии, а когда он занят решением какой-нибудь проблемы, вес увеличивается на квинту. Каролус сказал мне, что абстрактная мысль через какое-то время возвращается к исходной точке. Это означает, что как только ты приближаешься к истинному решению проблемы, она как таковая перестает существовать. Однако самый процесс, выражающийся, кстати, в болевом ощущении, имея неопределенное время протекания, сам по себе представляет ценность и интерес. Не знаю, все ли вам, коллега, понятно. Может быть, спустимся вниз? По-моему, у меня там найдется еще кувшинчик.

Но Миккель не пожелал оставаться, ему хотелось поскорее вернуться домой, он чувствовал себя больным и точно оглушенным. Захария проводил его по лестнице. Он был не вполне трезв и все время болтал что-то, не обращая на Миккеля внимания в своем оживлении. Но Миккель ничего уже не слышал. На пороге они условились, что Миккель на следующий день явится за ответом.

ОГОНЬ

Был уже вечер, когда Миккель на заплетающихся ногах вывалился на улицу. Среди ее обитателей царило бурное оживление, они горланили песни и махали из окон большими кружками. По переулку бродили шумные компании солдат и моряков. Миккель заторопился и, пошатываясь, двинулся вперед, солдаты приветствовали его появление взрывами хохота, но он бочком протиснулся мимо и, ничего не видя вокруг, точно слепой, добрался кое-как к себе в «Золотой сапог». Там он потребовал вина и пил, точно одержимый лихорадкой, глотая его сквозь застрявшие в горле рыдания. Скоро он достиг того, что впал в беспамятство.

Хозяин проследил, чтобы Миккеля отнесли наверх в его комнату. Спустя несколько минут оттуда донеслось беспомощное всхлипывание. Заглянув к старику, вошедшие увидели, что он лежит на спине, прижав локти к бокам и отчаянно уставясь в потолок безумным взглядом. Поняв, что тут ничем не поможешь, они предоставили ему всхлипывать и шмыгать носом, пока сам не перестанет. Заглянув через несколько часов, увидели, что он мечется в жару, среди ночи он стал бредить и порывался куда-то бежать, так что пришлось попеременно кому-нибудь над ним сидеть. Но тут-то и случилось, что он проговорился об увиденном, и наутро хозяин отправился с доносом в полицию. Через час Захария был уже закован в цепи, а его гомункулус представлен в суд для разбирательства. Немудрено, что жители Любека осеняли себя крестным знамением — было с чего!

Миккель проболел два дня и был на грани смерти, потом ему полегчало, и он поднялся на ноги. Однако он очень ослабел и мог передвигаться, только опираясь на две палки.

В день его отъезда поутру были сожжены на костре Захария и Каролус. Весь Любек был на ногах — народ спозаранку уже толпился на площади, но Миккеля ради его дряхлого вида пропустили вперед, и ему досталось удобное место. Костер был уже готов и выглядел весьма многообещающе; там было охапок десять отборного хворосту, и мастер так искусно их сложил, что между ними оставались свободные каналы для поддержания тяги. Поскольку Захария был приговорен к сожжению заживо, надо было не дать ему задохнуться в дыму прежде, чем огонь испепелит его тело. Народ ожидал от предстоящей казни чего-то необыкновенного, ибо у Захарии, если так можно сказать, уже имелся некоторый опыт; он уже стоял однажды на костре и сухие языки пламени лизали его ступни. Это случилось с ним в Магдебурге, и, как выяснилось при судебном расследовании, он тогда был осужден за точно такое же преступление. Но в тот раз Захарию в последнюю минуту помиловали за то, что он когда-то спас жизнь курфюрсту.

В одиннадцатом часу показалась процессия: городская стража алебардами расчищала путь, расталкивая толпу. Захария шел следом за палачом, по обе стороны его сопровождали два живодера, он был бос и одет в полотняный балахон, размалеванный кирпично-красными разводами, изображавшими языки пламени. На голове у него возвышался длинный, островерхий бумажный колпак, разрисованный змеями, жабами и скорпионами. Захария шел сгорбившись, прижав к груди сложенные руки, он ужасно продрог на октябрьском студеном ветру и, казалось, ничего не ощущал, кроме холода.

При виде осужденного народ разразился яростными криками, навстречу ему через алебарды, которыми солдаты ограждали теснящийся люд вздымались стиснутые кулаки. Захария не глядел по сторонам. Позади него подручный палача нес в мешке Каролуса, скрытого от глаз собравшейся толпы. Далее шествовали члены магистрата и духовенство.

Во время чтения приговора Захария стоял с безразличным видом. Лицо его не выражало даже упорства. Временами тихая дрожь сотрясала его тело, казалось, будто он готов провалиться сквозь землю, но виной тому был холод; у него было изнуренное и оцепенелое лицо покойника. Стужа в тот день и впрямь стояла паскудная. Те, кому удалось пробиться ближе к Захарии, замечали, что руки и ноги у него были розовы от засохших кровянистых потеков. То были наскоро обмытые следы проведенного с пристрастием допроса. Большие пальцы у него почернели и безжизненно повисли на переломленных костях.

Судья кончил чтение, и палач повел Захарию к лестнице, тот покорно взошел по ступеням. Затем подручный внес наверх Каролуса и, сбросив мешок на кучу хвороста, вынул гомункулуса. Тут словно ураган промчался по толпе, едва уродец показался наружу; со всех сторон понеслись крики и угрозы; пение псалмов смешалось с ругательствами. Каролуса положили у подножия столба, который возвышался посередине костра; Захарию приковали цепью вокруг пояса.

Затем палач спустился и поджег хворост. Вся площадь замерла в гробовом молчании.

Сперва повалил густой дым, и зрители забеспокоились, как бы жертвы не задохнулись в нем. Но дрова были сухие, как порох, и когда огонь хорошенько разгорелся и пламя загудело в оставленных для тяги щелях, то дымить перестало. Костер запылал, поленья затрещали, первые светлые язычки пламени жадно высунулись наружу и потянулись к преступникам.

Тогда Захария шагнул вперед, насколько позволяла цепь, и спокойным голосом внятно спросил:

— Здесь ли Миккель Тёгерсен?

Миккель ужасно перепугался, потому что стоял совсем близко. Он потупил глаза и постарался сделать вид, как будто он тут ни при чем. Опасаясь, как бы его не обнаружил Захария, он нагнул голову и приспустил поля своей шляпы, словно заслоняясь от жара. Никто, слава богу, не догадался, кого Захария окликал по имени. Миккель перевел дыхание.