В случае его утечки все в доме чувствовали бы этот запах. Газ, сползая вниз…
По словам Банга, Брегмана, Вебера, Грюнера, они ощущают в помещении очень слабый (слабый!) запах резеды лишь после очередного эксперимента, и то недолго, пока сад не проветрен. Это закономерно. А я ощущаю его всегда. Почему? Последние дни это выводит меня из себя!
И в довершение именно сейчас, когда мне так нужен мой лучший «точильный камень», он все чаще вырывается из рук!
Я увеличил концентрацию лютеола в воздухе. Но поведение девятьсот тринадцатого остается непонятным. Я не замечаю ни выражения ужаса на его лице, ни характерной беспорядочности поведения, ничего! Он расхаживает по саду с таким видом, как будто бы о чем-то догадывается (что абсолютно исключено).
Банг назвал это бунтом в лаборатории. Чушь! Не было, нет и не может быть никакого бунта в моей лаборатории. Формула страха верна! Я не допустил бы ошибки в формуле…
Беспокоят участившиеся бомбежки. Боюсь, русские догадываются или вот-вот догадаются о том, что здесь находится сверхсекретнейшая лаборатория. Над нами как бы повис дамоклов меч. И я с трудом сохраняю самообладание. А тут еще этот запах!..
Ежедневно извожу на себя по флакону крепчайшего одеколона, поливаю им руки, прыскаю на халат, на стол, чтобы хоть на пятнадцать-двадцать минут отбить проклятый запах резеды! Он, так же как и бомбежки, мешает мне работать. Не дает сосредоточиться!
…За последние дни русские стали продвигаться слишком быстро. А девятьсот тринадцатый продолжает упрямиться. Он не идет к водоему. Почему? Он должен дойти до водоема и заглянуть в него. Это суть второй серии экспериментов. Признаться, я не ожидал столь упорного сопротивления.
Извещен канцелярией рейхсфюрера о том, что моя лаборатория переводится в Шварцвальд. Наконец-то! Приказ об эвакуации нужно ожидать со дня на день.
Как это понимать — со дня на день? Русские уже в Санкт-Пельтене…»
Это последние записи в тетради. Они особенно торопливы. Некоторые фразы оборваны на середине. Слова не дописаны.
«Меня тревожит, что приказ об эвакуации придет с запозданием. По-видимому, мы здесь не представляем себе, какая, мягко говоря, неразбериха царит сейчас в Берлине. Обо мне и о моем объекте могут просто забыть.
Если бы удалось задержать русских хоть бы ненадолго…
Девятьсот тринадцатый был разведчиком — так мне сказали в Маутхаузене. Если бы он сохранил мобильность! Но после срыва с линзой находится в состоянии депрессии. К опытам он будет пригоден, по мнению Брегмана, не ранее как через полторы-две недели. А в нашем распоряжении считанные дни…»
Колесников закрыл тетрадь и выпрямился. Он ощутил, что спина его закоченела, словно бы ее обдали ледяной водой. Кто-то, кроме него, был в комнате!
Но в полуоткрытой двери, которая вела в кабинет из библиотеки, не было никого. И почти сразу же за спиной Колесникова раздался тонкий голос:
— Так вы уже выздоровели? Я очень рад. А мне доложили, что вы даже не транспортабельны.
Колесников оглянулся. Одна из высоких белых панелей беззвучно сдвинулась в сторону. Еще одна потайная дверь! В ее проеме — трое. Доктор. Потом еще какой-то мордастый, плечистый. У обоих в руках пистолеты. А между ними стоит румяный коротышка в очках.
— Но где же Вебер? — сказал мордастый, озираясь. — Я приказал Веберу доставить сюда русского.
Коротышка сделал небрежное движение рукой, отводя разговор о Вебере.
— Вы, стало быть, симулировали? — благожелательно продолжал он, рассматривая Колесникова. — Я подозревал это, представьте. Но наш милый доктор с упорством кретина старался разубедить меня. — Он даже не взглянул на доктора. — Ну, что ж! Повторяю, я рад. Мне, видите ли, нужно посоветоваться с вами по одному обоюдоважному вопросу. Но что же вы стоите? Садитесь!
Он уселся за маленький столик у окна и перекинул ногу за ногу.
— Я предложил бы вам кофе, коньяк. Но, увы, мы не располагаем временем. Разговор будет кратким. Думаю, обойдемся без переводчика? Ведь вы прекрасно понимаете все, о чем я говорю. Сужу по выражению ваших глаз. Да положите же вы на стол это пресс-папье! В нем нет никакой нужды, уверяю вас.
Он обернулся к своим спутникам:
— Побудьте пока в библиотеке. Мы, я уверен, поладим. И, пожалуйста, не беспокойтесь за меня.
Он вытащил из кармана маленький пистолет и положил на столик перед собой. Колесников стоял неподвижно, ничего не понимая.
Бельчке подождал, пока за Бангом и доктором закрылась дверь. Потом, добродушно улыбаясь, повернулся к Колесникову:
— Разговор, как видите, сугубо секретный — с глазу на глаз.
Неожиданно он поднял перед изумленным Колесниковым руки:
— Господин русский моряк, примите мою капитуляцию. Я сдаюсь. Прошу сообщить об этом вашему командованию!
ГЛАВА XII. ЛОЖНЫЙ ВЫПАД
Смысл этой фразы дошел до Колесникова не сразу. С недоверием приглядываясь к коротышке в черном мундире, он не сдвинулся с места.
— Вас, вижу, заинтересовала эта тетрадь? — сказал Бельчке. — Я, пожалуй, передам ее в ваше распоряжение, но попозже. За все в этом мире полагается платить, мой друг, — прибавил он наставительно. — Итак, услуга за услугу! Вы должны связаться с командованием ваших войск, чтобы передать ему условия моей капитуляции. Я, естественно, хочу оговорить некоторые пункты, поскольку капитулирую добровольно.
— Связаться? Но как? — Первые слова, произнесенные Колесниковым.
Бельчке успокоительно помахал рукой.
— Пусть это вас не тревожит. В моем доме есть довольно мощная рация… Но сядьте, прошу вас! Мне неловко: я сижу, а вы стоите. Наш разговор все же займет минут десять-пятнадцать… Мне нужно, чтобы вы постарались меня понять!
Колесников присел на краешек стула — по-прежнему был весь напряжен. Теперь врагов разделяли письменный стол и часть комнаты — Бельчке, откинувшись на спинку стула, непринужденно поигрывал пистолетом.
Пистолет этот — вороненый бельгийский браунинг, номер один, так называемый дамский, — все время притягивал внимание Колесникова. А собеседник его, как будто поддразнивая, поворачивал пистолет и так, и этак, ставил стоймя, укладывал плашмя.
— Вы заинтересованы. Очень хорошо. Почему я решил капитулировать? Отвечаю. Первая причина — формальная. Сказал бы даже, формально-юридическая. Фюрер умер. Я присягал фюреру, а не гросс-адмиралу Деницу. Следовательно… Но главное не это. — Бельчке оглянулся на дверь, после чего понизил голос до шепота: — Говоря доверительно, я ни в коей мере не политик. И никогда им не был. Вы могли в этом убедиться, если внимательно прочли записи в тетради. А! С удивлением взглянули на мою форму офицера СС! Но это лишь оболочка, смею вас заверить. Она не определяет моей сущности. В действительности же мои служебные интересы сосредоточены на науке, а не на политике. Я типичный ученый-одиночка, так сказать, кабинетный ум. Однако и это еще не самое главное во мне…
Он говорил с самыми убедительными и вкрадчивыми интонациями, помахивая в воздухе левой рукой (правая по-прежнему лежала на пистолете), а Колесников, уже не глядя на пистолет, неотрывно-жадно всматривался в лицо Бельчке.
Так вот он каков, этот тонкоголосый штандартенфюрер, столько дней истязавший его своим лютеолом!
Лоб очень высокий, в сетке частых мелких морщин. Уши большие, оттопыренные. Голова какая-то раздувшаяся, словно пузырь, непомерно крупная. Иссиня-черные, видимо, крашеные волосы зачесаны с виска наверх и туго приглажены, прикрывая лысину. Во всяком случае, ничего зловещего или отталкивающего в наружности! С виду всего лишь коротенький толстяк, лет сорока пяти или пятидесяти, беззаботный кутила, добрый малый, любитель марочных вин, а также надменных блондинок спортивного типа (обязательно выше себя ростом).
Легче представить его не в кабинете или в лаборатории, а, скажем, в ресторане, за столом, накрытым ослепительно белой, туго накрахмаленной скатертью. Веселая компания доверяет именно ему переговоры с обер-кельнером. Он внимательно и не спеша читает меню. Затем, оттопырив губы, произносит капризно: «трю-юфли». Кстати, о губах. Они ярко-красные и как-то неприятно выделяются на одутловатом лице.