Изменить стиль страницы

– Ты что же – хочешь пустить меня в бассейн одного против десятерых своих головорезов? Пусти. Можешь даже вооружить их какими-нибудь вилами или мотыгами. Если, конечно, тебе своих головорезов не жалко...

– Ну что ты, Ваня, как ты мог подумать... Нет, конечно. Игра, в которую мы с тобой будем играть, называется «догонялки». Вот так – по-детски. Потому, что проста, как любая детская игра. Все убегают, один догоняет. У нас будет только чуть-чуть посложнее, чуть-чуть наоборот – один убегает, все догоняют.

Крестный сделал паузу, посмотрел на Ивана.

– Убегать будешь ты, Ваня. А мои головорезы, как ты выразился, будут догонять. Догонят – убьют.

Крестный тут же спохватился и поправился.

– Конечно, конечно, может быть и ты их убьешь. Но их – сорок, а ты – один. Да и кроме того, если ты всех поубиваешь, кем же ты командовать потом будешь? Это же твои будущие солдаты...

Крестный помолчал, ожидая реакции Ивана.

Но тот тоже молчал.

– Ты, Ваня, подумай. Я, ведь, с ножом к горлу не пристаю. Хочешь – соглашайся, не хочешь – откажись, слова не скажу.

Вот так.

Все. Крестный расставил свои ориентиры.

Направо пойдешь – коня потеряешь...

Иван понял, что Крестный загнал его в своеобразную ловушку.

Отказаться...

Он не мог отказаться.

Ивану было глубоко наплевать, что будет думать о нем сам Крестный и его «мальчики», если он откажется. Пусть думают, что хотят.

Мнение других людей давно перестало существовать для Ивана. Поэтому он не реагировал никогда ни на насмешки над собой, ни на восхищение собой. Люди слишком многого не понимают, чтобы понимать мотивы его поступков и делать о них выводы.

Его мнение о самом себе было гораздо существеннее для него.

Но не в том смысле, какой обычно придает человек этим словам – «о самом себе». Как правило, за ними скрываются все те же мнения о нем других людей, только уже воспринятые им как личностные ценностные установки, как свои собственные нравственные ориентиры.

Если речь идет, например, о трусости, то разница во мнении самого человека и других людей об одной и той же ситуации заключается только в интерпретации поведения человека, в понимании содержания его поступка. Человек может отступить от грозящей ему опасности, и тем самым в глазах других людей проявит слабость, струсит, облажается, подведет, подставит.

Однако в своих собственных глазах – он расценит это как проявление не слабости, а осторожности, и, тем самым, избежит слова трусость. Он обманет и себя, и других, ради того, чтобы только не считать себя трусом, не называть себя этим словом.

Само понятие трусости останется одинаковым и для него и для других.

У Ивана же была другая система ценностей.

Его совершенно не волновало и не интересовало понятие трусости, например. Да и как оно могло его интересовать, если никогда ему абсолютно не знакомо было чувство какого-либо страха.

Человек испытывает страх в ситуациях, когда ему грозит боль или смерть. Ни того, ни другого Иван не боялся. После Чечни, ранения, плена и рабства болевой порог был у него настолько высоким, что граничил с полной нечувствительностью к боли.

Смерть...

Смерть же была не только те страшна, она была желанна. Какой же страх он мог испытывать перед смертью? Разве что —страх избежать ее?

У Ивана не было чувства страха, у него было чувство опасности. А это далеко не одно и то же. Иван мог идти навстречу опасности, мог уходить от нее, мог ее игнорировать, совершенно не давая себе при этом никаких оценочных характеристик.

Разве способность, например, учащать или задерживать дыхание влияет хоть как-то на самооценку человека? Разве его физиологические свойства могут быть оценены с нравственной точки зрения?

Их можно оценить только с какой-то иной точки зрения, учитывающей, прежде всего, присущую человеку жизнеспособность. С единственной точки зрения, заслуживающей, на его взгляд, внимания, – с точки зрения самой жизни или самой смерти.

Жизни Иван не доверял в силу ее краткости и преходящести. Абсолютна и вечна только смерть.

Но вот мнение о нем самой смерти очень и очень волновало Ивана.

Он олицетворял Смерть как хозяйку жизней людей и как Хозяйку жизни в целом. Его мнение о самом себе и было, фактически, мнением о нем олицетворяемой им Смерти. Госпожи смерти...

Поэтому, отказаться от предложения Крестного означало бы отказ от близости со смертью. Это было бы, по существу, свинское неуважение к смерти со стороны Ивана.

Этого он бы себе просто не смог простить.

Отказаться – означало обречь себя на мучения потерявшего уверенность в себе человека, не имеющего четкого представления ни о себе, ни о мире, ни о своем месте в этом мире.

Согласиться для Ивана тоже было трудно. И не из-за страха быть убитым, поскольку такого страха не было и быть не могло.

Сорок человек, каждый из которых будет стремиться его убить, и, тем самым, вероятность его личной смерти увеличится по меньшей мере в сорок раз, – действовали на Ивана опьяняюще.

Крестный, фактически, предложил Ивану уйти в запой. А Иван не был «алкоголиком» или даже «пьяницей». Наоборот он был «гурманом», ценящем тонкий вкус точно дозированной смерти.

В согласии на предложение Крестного содержался соблазн излишества, превращающего смерть из деликатеса в повседневную, рядовую пищу.

Короче, думать долго Ивану не пришлось.

Поразмышляв с минуту, он сделал выбор и, не глядя на Крестного, коротко кивнул, уверенный что тот все еще внимательно смотрит на него.

Крестный обрадованно засмеялся, начал потирать руки, хлопнул Ивана по плечу и тут же показал, что ни хрена в Иване не понимает, поскольку заявил:

– Молоток, Ваня! Я знал, что ты не струсишь, не испугаешься...

Ивану сразу стало скучно слушать старческую болтовню, и он перебил:

– Заткнись, психолог... Давай подробности.

– Даю. Даю, Ваня, даю-даю-даю, – засуетился Крестный. – Только сначала ты давай-ка, покушай, – бог знает, когда теперь придется-то. Да и придется ли?

Иван смолчал, не стал связываться. Похоже Крестный специально старался вывести его из равновесия. Да и не задевало его это карканье Крестного.

Поесть, и правда, не мешало. Иван, и впрямь проголодавшийся, основательно принялся за шашлык, запивая ароматное мясо терпким грузинским вином.

А Крестный начал, наконец, излагать подробности и детали, имеющие для Ивана главное значение.

– Ты, Ваня, называешься теперь – «заяц». Извини уж, не сейчас придумано, не ты первый, не ты последний. Как-нибудь потерпи уж. И, поскольку ты заяц, тебе придется убегать. О чем ты, конечно, и сам догадался. А чтобы у тебя не было соблазна устроить потасовку прямо здесь же, на месте, и доказать всем нам, что ты не заяц, а, к примеру, волк, зубатый кит или китайский император, ты мне пушечку свою сейчас отдай. А себе еще добудешь. А за свою не волнуйся, я ее сохраню в лучшем виде. Как только мы все наиграемся, верну в полной сохранности. Если конечно...

Крестный замолчал и выразительно, долго смотрел на Ивана.

– Не дай Бог, конечно... Тьфу-тьфу-тьфу.

Он постучал костяшками тонких иссохших пальцев по деревянному столу.

– Но если все же – бог, как говорится, выдаст, а свинья съест – даю тебе слово: положу твою пушечку тебе на грудь, словно древнему скифскому воину, уйдет с тобой в могилу. Хочешь как воину, Ваня? Скифскому? На грудь? Чтобы было с чем в руках в тех местах за себя постоять? И пару гранат, пойдет?

Иван догадался уже, что Крестный треплется, потому что боится, и за словами, за ерничанием пытается скрыть свой страх. Он по-прежнему не понимал Ивана, и страх его шел именно от этого непонимания. Только если раньше он боялся самого Ивана, то теперь он боялся за Ивана.

– Ну тебя на хуй с твоим трепом, Крестный, – миролюбиво буркнул Иван. – Что ты меня в могилу живьем суешь? Ты давай плотнее, плотнее. И поконкретнее, старый болтун, поменьше пустых слов.

– Золотой ты человек, Ваня. Как тебя трудно обидеть! Другой давно бы мне мозги вышиб... Ну да ладно. Пушечку ты, значит, мне отдашь?