Изменить стиль страницы

Иоанна прошла стадию детского страха, духовно-нравственного выбора и выбора разумного, рационального. Сейчас она пришла в Церковь, к церковным таинствам. Вопрос не стоял для верующей советской гражданки Иоанны Синегиной, верит ли она в Бога, речь шла о доверии к Церкви, именно доверии. Вот где требовался большой подвиг, подвижка с её стороны — прежде всего понять, разобраться в смысле церковных богослужений, таинств, праздников, постов. Она поняла, что до сих пор Бог и Церковь не были связаны в её сознании несмотря на все усилия лужинцев.

Отцу Тихону она почему-то поверила целиком и сразу. «Я зло и тьма, — признавалась тетрадке Иоанна, — Но мне почему-то не страшно. Я больна и безумна, я это понимаю умом. Я умираю и не чувствую боли, я никого не люблю, даже себя…» О Гане она ничего не написала. О Гане, принадлежащем Ему.

Она наконец осознала, что пришла «во врачебницу», с этой детской тетрадкой с чёрными от грехов страницами, во врачебницу, куда заказано было ходить пионерам, комсомольцам и вообще «культурным» людям, для которых Бог если и был, то чем-то философски-возвышенным, недоступным, а отнюдь не «врагом больных и прокаженных, среди которых душно, непонятно и утомительно». Она убеждалась, что надо всё сделать именно так, как принято — надеть тёмное платье, платок и стоптанные туфли, чтобы выстоять длинную службу, и что именно так все должно быть — почти бессонная ночь над тетрадкой, по-осеннему моросящий дождик, путь к храму по мокрому шоссе — почти бегом, чтоб не опоздать, потому что опоздать было невозможно. Ещё пустой полутемный храм, лишь кое-где зажженные свечи, и женщины, не обратившие на неё никакого внимания, и подмокшая тетрадь — вода накапала с зонта, и неуместно яркий зонтик, который она не знает, куда сунуть, и стук сердца — кажется, на весь храм, и смиряющий запах ладана… Да, именно так всё должно быть, как ни протестует разум, зовущий к «сияющим вершинам», к ганиному «Свету Фаворскому»… Она поняла внезапно смысл этих поверженных в прах человеческих фигурок у ног Христа. Страх Света. Какие уж тут «Сияющие вершины!» Ужаснувшаяся собственной тьмы падшая душа, прячущаяся от Света. Именно так должно быть.

И смиренное ожидание исповеди в дальнем углу храма, и страх, что отец Тихон про неё забыл, и опять страх, когда он пришёл, и снова исчез в алтаре, потом появился, но на неё не смотрит, будто всё забыл. И про их договорённость, и про тайно-ободряющее пожатие… Он читает долгие молитвы, подзывает мальчика, потом одну бабку, другую. Будто её, Иоанны, и нет совсем.

Храм тем временем наполняется людьми, пора начинать службу. У Иоанны подкашиваются ноги. Может, он не узнал её? Этот дурацкий плащ, платок… И непреодолимое желание сбежать.

— Подойди, Иоанна.

Стукнуло сердце. Взять себя в руки не получается. Да что это с ней?

«Не иди, умрёшь! — будто шепчет кто-то, — Извинись, что плохо себя чувствуешь, и беги. Всё плывёт, ты падаешь…» Всё действительно плывёт, но отец Тихон уже взял тетрадку, надел очки.

— Что, худо? Сейчас пройдёт, это духовное. Это враг, он сейчас не знает, куда деваться. Держи свечу, Иоанна. Ближе.

Он читает её жизнь, шевеля по-детски губами. Они только вдвоём в исповедальном углу, полная народу церковь ждёт, монотонный голос псаломщика читает «часы». Потом начинается служба, отец Тихон в нужных местах отзывается дьякону, продолжая читать. Ей кажется, все смотрят на неё. Господи, тут же целый печатный лист! Он до вечера будет читать…

Отец Тихон по одному вырывает листки, бросает в блюдо на столике и поджигает свечкой. Корчась, сгорают листки, чёрные страницы иоанновой жизни. Листки полыхают всё ярче, на всю церковь. Настоящий костёр — или ей это только кажется? Так надо. Что останется от тебя, Иоанна? Господи, неужели всё прочёл? Так быстро? Это невозможно…

Но сама знает, что возможно, здесь совсем иной отсчёт времени. Отец Тихон снимает очки. На блюде корчится, догорая, последний листок. Отец Тихон отдаёт ей обложку с промокашкой, которую Иоанна машинально суёт в карман плаща.

— Прежде матерей-убийц в храм не пускали, у дверей молились, — качает головой отец Тихон. И Иоанна уже готова но всему — пусть выгонит, опозорит на весь храм, лишь бы скорее всё кончилось…

Но происходит нечто совсем неожиданное.

— Разве можно так себя ненавидеть? Надо с грехом воевать, а ты — с собой… Бедная ты, бедная…

Это ошеломляет её, привыкшую считать себя самовлюблённой эгоисткой. Как он прав! Ведь она уже давно ненавидит себя… С какой злобой она тащила себя, упирающуюся, в яму на съедение тем, кого не получалось любить. И они охотно жрали, насиловали её, как плату, искупление за эту нелюбовь. Но разве они виноваты, имеющие право на подлинник, а не эрзац? Она сама ненавидела этот эрзац — Иоанну одновременно изощрённо-чувственную и ледяную. Рассудочную, самовосстанавливающуюся всякий раз подобно фантому, для нового пожирания.

Не они виноваты, не виновата и та ганина «Иоанна», вечно юный прекрасный лик, одновременно грустный и ликующий, обречённый на разлуку с реальным миром, летящим прочь по ту сторону бытия. Рвущийся в него и отвергающий. Лишь она, Иоанна Падшая, достойна казни… Сейчас отец Тихон осудит её, прогонит, назначит долгую епитимью. Он не должен жалеть её. Не должен так смотреть…

Опираясь на её руку, отец Тихон медленно, с трудом опускается на негнущиеся колени. Вся церковь ждёт. Псаломщик начинает читать «по новой», пока батюшка с истовой жалостью молится о «заблудшей рабе Божьей Иоанне». Невесть откуда взявшиеся слезы заливают ей лицо. «Бедная ты, бедная!.». Годами убивающая себя и не ведающая, что творящая… Или ведающая? Она опускается рядом.

— Нельзя на коврик! Для батюшки коврик! — шипит кто-то в ухо. Она послушно отодвигается, умирая от жалости, ненависти и любви к бедной Иоанне Падшей…

— Неужели сразу причаститься разрешил? — изумится вернувшаяся вечером из Лавры Варя, которой Иоанна, не утерпев, всё поведает. — Ему же за тебя перед Богом отвечать, если сорвёшься. Всё равно что преступника на поруки. Слишком мягкий он, отец Тихон… Прости меня. Господи, батюшке, конечно, видней… Но у тебя теперь будет огненное искушение — жди. Так случается, когда без епитимьи к причастию… Взрыв бывает — мир и антимир.

ПРЕДДВЕРИЕ

«— Нам хочется удобно жить, а империализм с этим не согласен.

— Я понимаю, что он не согласен, — говорю я.

— Так ни черта вы не понимаете, — горячится Молотов, — вы только на словах это признаёте. А на деле развёртывается всё более жестокая и опасная борьба. Только нам этого не хочется, потому что мы хотим и жить хорошо, и бороться. Ну, а так ведь не бывает.

Те события, которые в Польше происходят, они могут и у нас повториться, по-моему. Если мы будем вести такую благодушную линию, что каждый день только пишем приветствия… Это болтовня, это самореклама. Нам нужна борьба, как это ни трудно, а мы создаём иллюзию…

Я смеюсь, получаю к Новому году приветствия: желаю вам спокойной жизни и прочее. Они желают спокойной жизни, а я знаю, что это невозможно! Если я захочу спокойной жизни, значит, я омещанился!

Свою задачу как министр иностранных дел я видел в том, чтобы как можно больше расширить пределы нашего Отечества. И кажется, мы со Сталиным неплохо справились с этой задачей».

«…Вспоминается рассказ А. И. Мгеладзе /Первый секретарь ЦК КП Грузии в последние годы жизни И. В. Сталина/, дополненный Молотовым, о том, как после войны на дачу Сталина привезли карту СССР в новых границах — небольшую, как для школьного учебника. Сталин приколол её кнопками на стену:

«Посмотрим, что у нас получилось… На Севере у нас всё в порядке, нормально. Финляндия перед нами очень провинилась, и мы отодвинули границу от Ленинграда. Прибалтика — это исконно русские земли! — снова наша, белорусы у нас теперь все вместе живут, украинцы — вместе, молдаване — вместе. На Западе нормально. — И сразу перешёл к восточным границам. — Что у нас здесь?.. Курильские острова наши теперь, Сахалин полностью наш, смотрите, как хорошо! И Порт-Артур наш, и Дальний наш, — Сталин провёл трубкой по Китаю, — и КВЖД наша. Китай, Монголия — всё в порядке… Вот здесь мне наша граница не нравится!» — сказал Сталин и показал южнее Кавказа». /Молотов — Чуев/.