В это время, наверное, каждый из нас желал только одного: чтобы нас вели всё выше и выше… Все сердца тревожно бились. А вдруг нас выведут на поверхность!.. Может быть, казни совершаются не в подземелье, а там, наверху? Неужели мы хоть на единый миг услышим шум ветра, вдохнём аромат теплого свежего воздуха?..

На девятой лестнице восхождение кончилось. Теперь нас вели коридорами, которым, казалось, не было конца.

В камере, куда нас загнали, было светло и пусто: никаких нар, никаких скамеек. Мы долго стояли лицом к стене. Потом пришел Кранц и приказал повернуться к нему.

– Что же это произошло у вас, друзья?

Кранц улыбался. Лицо его на этот раз было не розовым, а пунцовым и лоснилось от пота. С чем он пожаловал к нам? Почему прикидывается таким веселым?

Жизнь давно уже научила нас той несомненной истине, что можно неискренне горевать, но лицемерно веселиться невозможно. Впрочем, это скоро подтвердилось.

– Мы пересмотрели всё, что относится к работе в цехах! – заявил Кранц. – Тяжелые условия! Невыносимые! Но… – Он развёл руками. – Но что делать? Как быть? Разве на фронте легче?..

Он вопросительно взглянул на нас и, не дождавшись ответа, продолжал:

– Всё, что можно сделать, будет сделано! Это говорит вам Кранц! Даю слово, всё изменится: мы улучшим питание, установим отдых по воскресным и праздничным дням, проведем в камеры радио… Кроме того, я сегодня же отдам приказ, чтобы на каждую камеру выдали патефон с полным набором пластинок. Это будет, можете не сомневаться! Для цехов с примерной дисциплиной введём прогулки. Специально для этого установим дополнительный лифт!

Кранц врал вдохновенно. Похоже было, что он и сам верил в то, что городил.

Мы же не заключённые и не преступники! – продолжал он. – Мы с вами такие же солдаты фюрера, как и те, что сражаются на фронте. Но наш фронт – здесь!

– Наступи змее на горло, и она тут же назовет тебя братом! – тихо шепнул Цой, стоявший сзади меня.

– Сейчас я прикажу, чтобы вас покормили! – сказал Кранц и, браво повернувшись, вышел.

Мы уже привыкли ничему не удивляться. Казалось, явись к нам сию минуту сам фюрер, нас и это не застигло бы врасплох. Мы были голодны. Третьи сутки ни у кого не было во рту и крошки хлеба. Я посмотрел на Отто, и мне стало страшно. Лицо его, вытянутое и помятое, стало совсем чёрным, посиневшие губы вздрагивали; только глаза ещё горели, но это был холодный огонь. Едва ли Отто слышал сладкие речи Кранца.

Да, сказать по правде, пожалуй, никто из нас не прислушивался к медоточивым обещаниям начальства. Всем было ясно лишь одно: если Кранц прикидывается добреньким и улыбается, значит, мы ему ещё нужны!

…Мы привыкли ничему не удивляться. И всё же случилось в этой новой камере нечто такое, что вывело нас из привычного равновесия. Вы только послушайте, что произошло!

Пока мы нетерпеливо поглядывали на дверь в ожидании еды, в камере погасло электричество, а вместо него появился настоящий, дневной, солнечный свет! Он проникал сюда через окно в потолке.

Мы стояли как зачарованные. Над нашими головами в широком четырёхугольном отверстии медленно плыли по небу белые, прозрачные облака, а с краю виднелся кусок синего-синего неба… Но вот что-то заскрипело: это раскатывалась тяжелая штора из гофрированного железа, и небо и облака исчезли. Снова зажегся свет.

На глазах у Шарля я увидел слёзы. Оказывается, мы ещё умели плакать! Усталые и потрясенные, мы молча опустились на пол. Я слышал это молчание и понимал его.

Едва мы успели поесть, как вновь появился Кранц. Он даже не потребовал, чтобы мы слушали его как полагается, стоя.

– Вы будете жить в этой камере, – увещевал он нас. – В двух шагах отсюда выход на волю! До ближайшей рощи – рукой подать! По воскресеньям будем выводить вас на прогулку в рощу или, если захотите, к реке! Желающие смогут заняться рыбной ловлей! Есть среди вас рыболовы?..

Почувствовав, что, кажется, пересолил, Кранц остановился. Его острый носик сиял, весь он был будто вылеплен из воска. Оглянувшись на дверь, не подслушивают ли, он подошел к Васе – почему-то именно к Васе, – нагнулся к нему и, словно доверяясь лучшему другу, тихо заговорил:

– Нам нужно спуститься вниз, обойти цеха и предложить людям приступить к работе! Вы им расскажете про реформы, которые тут будут произведены. Пускай и они узнают!

Он как-то вопросительно посмотрел на нас и решил:

– Или давайте все вместе спустимся. Я не возражаю!

Вася сердито посмотрел на меня и спросил:

– Чего он хочет?

Я перевел. Кранц утвердительно кивал головой.

– Что он нас за дураков считает, что ли? – насмешливо протянул Вася.

Кранцу не понравился этот тон. Он смерил всех нас недобрым взглядом. Куда делась его веселость!

– Встать! – рявкнул он.

Мы медленно, нехотя поднялись.

Можно было ожидать, что сейчас Кранц разразится бранью, начнёт сыпать угрозами, но этого не случилось. Он молча глядел на нас, стараясь изобразить на своей физиономии какое-то подобие сострадания, потом многозначительно покачал головой и сказал:

– Кранц может подождать! Кранц знает, что упрямство и разум – вещи несовместимые! Уйдёт упрямство – придёт разум!

Он повернулся и вышел из камеры.

Я не стану рассказывать вам о муках, принятых нами в этой новой камере, тем более что мы в ней пробыли всего одни сутки. Интересного тут немного. Людей умели мучить ещё до времён великой инквизиции, следовательно, техника пыток давно изучена, а слуги фюрера, при всём своём желании казаться оригинальными, едва ли сумели придумать что-нибудь новое.

Но самой страшной, почти непереносимой пыткой для нас была пытка надеждой. Это случалось каждый раз, когда выключался электрический свет и на смену ему приходил свет солнца – ровный, мягкий и тёплый. Над нашими головами проносились серебристо-белые облака, голубело небо, и глаза наши, остававшиеся сухими даже тогда, когда тела корчились от жестокой физической боли, становились влажными при взгляде на это сияющее над нами окно.

Конечно, нам следовало бы поговорить, так же как мы это делали в общей камере, на вторых нарах у стены. Казалось, теперь это даже легче было устроить, потому что мы, все семь членов комитета, были вместе и – одни. Но так только казалось. На самом же деле до тех пор, пока мы не узнали всех особенностей нового места заключения, – не просматривается ли каждое наше движение, не подслушивают ли нас стены, не фиксируют ли каждый звук предательские магнитофоны, – до тех пор, разумеется, не могло быть и речи о каких бы то ни было разговорах. Это мы и раньше знали. Но в этой камере мы поняли и другое: Отто и Шарль охладели к работе комитета, и, в случае если бы нам даже удалось поговорить, они едва ли приняли бы участие в этом разговоре.

Вы помните тот небольшой конфликт, когда бельгиец бросил обвинение Али, что он без разрешения выступил от имени комитета? И как ему отвечал тогда Вася? После этого ни Шарль, ни Отто больше не появлялись на вторых нарах.

Сказать по правде, мы попросту не замечали, что Шарль и Отто чем-то недовольны, да и времени на размышления у нас не было. И только оказавшись в отдельной камере, мы обратили внимание на то, что они стали держаться особняком, не проявляли интереса к тому, что мы делали, о чём говорили и думали.

Эти два члена комитета, самые, как нам раньше казалось, уравновешенные, в минуту величайшего напряжения и опасности отдалились от нас. Они неподвижно лежали на полу, не поворачивая головы в нашу сторону, словно нас и не было в камере. Даже сиявшее в окне солнце лишь в первый раз привлекло их внимание, а потом они только вздыхали и качали головами, как бы жалея нас за то, что мы попусту тратим силы, заглядываясь на солнце, небо и облака, которые им уже не нужны.

Сдали ли у них нервы или иссякли силы, временная это болезнь или уже конец – мы не могли, знать. Нам было больно смотреть на них, мы то и дело обращались к ним, желая им помочь хоть словом, но все наши попытки ни к чему не привели. Иван заявил надзирателю, что в камере двое больных, на что тот коротко ответил: