— Иди скорей, — втянул Танчуру за руку в салон. Повалил на спальник.
— Ой, Вень тут так узко, не уместимся. Да не тяни ты так сильно. Порвешь колготки новые. Сама я, сама… Постой, не лезь, я с другой ноги колготку сниму. «Ладно, ладно», чо я тебе, проститутка какая?… Ну что ты злишься?
— Да я не злюсь. — Венька прижался щекой к горячему лицу жены. Краем глаза увидел валявшийся на грязном полу домкрат с масляно поблескивавшим стержнем. В памяти вдруг мелькнуло, как там в лесополосе повалил ее на мерзлую землю. Она царапалась, укусила за губу. «А вот теперь сама», — эта мысль почему-то обозлила. Он грубо раздвинул жене ноги и сильным толчком вошел в нее. Танчура закричала, выгибаясь дугой навстречу движениям мужа:
— Еще, еще! Так, да, так! Еще!..
Танчура стонала, елозила на засаленном спальнике, и звуки ее голоса гасли в железной коробке.
Солнце, багровея, просвечивало сквозь черные, набухшие дерева. Закатный луч позолотил пыльное стекло, скользнул в салон УАЗа, обнажив лоскутки грязных шторок на окнах, огрызки кукурузных початков, железки, ведра. В последние минуты заката как всегда засвиристели, защебетали птицы, любовью и радостью воспевая уходящий божий день.
Домой они вернулись в сумерках.
— Вень, мне так понравилось, — зашептала ему на ухо Танчура, когда они легли в кровать. — Я даже не думала, что так бывает.
Венька погладил жену по спине, вздохнул:
— К рукавицам-то я так и не спустился. Может, следы там…
— Тебе собака дороже жены. — Танчура повернулась спиной. — Нечуткий ты какой-то. Я ему про любовь, а он все про сучку свою, как чурбак.
— Ладно, Танюш, не обижайся.
— Я не обижаюсь. Все! Не лезь ко мне. Спи.
Венька тоже отвернулся. Во сне ему привиделся тот самый домкрат, что валялся в УАЗе. Масляный, с выдвинутым штоком, дымясь паром, домкрат лез к ним в постель. Шток при этом ритмично, будто дразня, двигался в чугунном теле. Венька отпихивал его ногами. Домкрат вздыхал по-человечьи и лез к Танчуре. Венька сталкивал его с кровати на пол, а он все разрастался в размерах, пыхтел и лез, пачкая белье мазутом. Венька закричал и очнулся. Пригляделся к простыням — чистые, боясь еще сонным сознанием, привстал на локте и отшатнулся. В темноте на коврике чернел тот самый домкрат. По спине побежали мурашки. Весь сон сразу слетел. Пригляделся, черная продолговатая коробка от Танчуриных бигуди валяется: «Гадство, приснится же… К чему бы это?…»
Утром вышел во двор и остолбенел. От сарая, виляя хвостом, к нему бежала Ласка. Вихлялась всем телом, де, прости, хозяин. Гладкая, веселая, шерсть блестит.
— Ласка-а, Ласкуха, тварь такая, где тебя столько времени носило? — Венька присел на корточки, схватил собачью морду в ладони. Ласка вырвалась, прыгнула на хозяина, повалила в снег. Венька задрыгал калошами на босу ногу.
Вскочил, забежал в дом:
— Таня, Танчурочка! Ласка нашлась! Выхожу, она по двору… Ко мне кинулась, гладкая…
— Да ты что!? — Танчура села в постели. И как тогда в кабинете прокурора, она показалась ему удивительно красивой. Она будто светилась: и глаза, и волосы, и голые плечи.
— Честное слово. Выхожу, она, тварь, как ни в чем не бывало по двору бегает. Кинулась, соскучилась зараза, — дрогнул у Веньки голос. — Тань, у нас пельмени мороженые остались?
— В сенях на полке, где банки трехлитровые. А зачем они тебе?
— Ласке. Угостить.
— Орел, додумался, собаку пельменями кормить, — возвысила голос Танчура. — Совсем чеканулся. Может, ее с собой в постель еще положишь!
— Ты чо, Тань? — будто наткнувшись на стену опешил егерь. Перед ним на скомканной постели сидела женщина с вскосмаченными, нависавшими на лицо волосами, на красном лице наискось через щеку белел рубец от наволочки. — Ты, может, Тань, головой обо что ударилась!
До сумерек Венька толокся во дворе. Прибирался в свинарнике. Настелил свежей соломы. Вычистил кормушки у голубей. Ласка ходила за хозяином как нитка за иголкой.
— Ну расскажи, где тебя носило, — присаживался перед собакой на корточки егерь. — Что видела, что слышала?
Ласка смешно двигала бровями, будто силилась понять, что он от нее хочет. Смотрела блестящими ореховыми глазами прямо в душу.
Венька вышел в огород, черневший вытаявшими грядками. Сел на бревна, привалился спиной к изгороди. Все у него по жизни случилось, как у людей. Жена, дом, свинья супоросая, машина, работа непыльная, друганы…
Прижмуривал глаза, и покачивалось над черными грядками злое Танчурино лицо с рубцом от наволочки: «Орел, додумался собаку пельменями кормить!..»
В съеденных сумерками холмах гудели овраги. Этот вешний гул бередил душу, подобно накатной полой воде, тащил клочья памяти, вымывал корневища полузабытых страданий.
… Вот они с Танчурой ночью после свадьбы остались одни. Скрипит, чуть шевельнись, полутораспальная кровать с панцирной сеткой, провисла под тяжестью их тел. Из-за двери в горницу доносятся пьяные голоса, звяк стаканов. С тонким присвистом сонно дышит молодая жена. Вот только выгибалась под Венькой дугой, кусала ладонь, которой он зажимал ей рот, чтобы там, за дверью, стонов ее не слышали. И вот уже спит. Венька прижался голой спиной к ледяной стене. Бугрился ком сбитого в ноги одеяла. С мальчишечьим любопытством вгляделся в проступившее из темноты женское тело. Танчура спала на спине, бессовестно раскинув белые ноги. Он въелся взглядом в уходившую темным острием в промежность полынью. Он так и подумал: «Полынью…»
«Э-эх, вый-ду на-а у-у-ули-цу гля-ну на село-о, дев-ки гу-ля-яют и мне ве-се-ло!..» — ловко выводил, радовался в горнице пьяный голос.
Ветерком из форточки шевельнуло белую длинную до пола штору, на миг погластилось, будто стоит за шторой она, Натка, его первая любовь, росинка зоревая, крылышко ласточкино, сука блудная…
Встать бы с бревен, зайти в дом, но гул с холмов переместился куда-то под сердце.
Жестокий поток памяти подхватывает, несет его туда, где он в солдатской форме, в голубой беретке, вышагивает к вокзалу. Увольнительная «по поводу приезда сестры».
На перроне не заметил, как она подкралась и, как тогда на лугу, обхватила его сзади, прижалась к спине выдохнула: «Венька, я так соскучилась!»
Друган, первогодок из местных, дал ему ключи от квартиры умершей бабушки. Эти ключи лежали в нагрудном кармане вместе с увольнительной. Слякотный день с сырым пронизывающим ветром превратился в столетнее ожидание ночи. Они с Наташкой сидели в кафе. Покупали в магазинах продукты, воображая себя мужем и женой, а вечер все не наступал. Когда они разыскивали квартиру, Виталька сжимал в ладони ключи, чувствуя, как зубчики впиваются в кожу: «Только бы открылся замок. Только бы нам туда зайти».
— Дай, я отомкну, — попросила Наташка.
Он разлепил пальцы, тряхнул рукой, прилипший к ладони ключ упал ей в ладошку. Они вошли на цыпочках, будто боясь разбудить спящего. Венька прикрыл дверь, привалился спиной к ней, обнял Наташку. Так они стояли, вжимаясь друг в друга, чувствуя пуговицы и рубцы одежды. Глаза привыкли к темноте, и Венька, глядя через плечо девушки, различал дверной проем, разбавленную уличным фонарем глубину комнаты, нагромождения пахнущих пылью глыб, в которых угадывались очертания стола, шифоньера в углу, этажерки с книгами. Дух старческой квартиры, вобравший в себя покой одиночества и покорность смерти, повеял из темной глубины чужого убежища. Они ничего не поняли, сильнее вжались друг в друга. Кровь толчками шумела в ушах, торопила…
Он чувствовал подбородком ее гладко зачесанные волосы. Оба вздрогнули, когда из комнаты донесся странный, похожий на стон звук.
Венька разжал руки и включил свет. Из высокого трюмо в почерневшей деревянной оправе сквозь покрытое мелким серым ворсом пыли глянули на них два юных пришельца с лучившимися от счастья глазами.
Они были бесстрашны и голодны. Им не было дела до старушки, чье сухое птичье тело когда-то двигалось здесь по комнате.
Они открыли все форточки, балконную дверь. Вымыли полы и стерли пыль с мебели. Нашли на полке шифоньера ровно сложенные, проглаженные простыни.