Изменить стиль страницы

— Доволен! Где подписать? Я все признаю. Довольны? — корчился, тряс сцепленными сталью руками Венька. — С-су-ка-а!

Дверь будто распахнулась от этого крика.

До конца жизни Венька будет помнить, как в сумерки кабинета влетел, плеская белыми крыльями, ангел. И как он превратился в Танчуру с растрепанными волосами, а белые крылья опали полами плаща. Она еще не произнесла ни слова, но он почему-то знал, что спасен. Танчура бросилась к Веньке, упала перед ним на колени, стала целовать затекшие в наручниках кисти:

— Прости, прости меня подлую! Это все мать. Она выпытала… Она… Я не хотела, боялась, что ты… Я сама… Люблю его… Сейчас напишу, что я… сама… Что надо, чтобы вы его выпустили!? — Она подняла на прокурора мокрые глаза.

— Что сама! Что ты сама? — вздуваясь жилами, страшно закричал прокурор. Сдавил побелевшими пальцами пепельницу. Его высотка, на которую он ухлопал всю жизнь, бежала трещинами. — Кто тебя сюда звал! Что ты сама?!

— Сама я, — опешила от его крика Танчура. — Сама… Сама я под него легла. С охотой. Люблю я его! Отпускайте!

Глава пятая

В ту ночь прокурор Курьяков долго не мог заснуть. Под похрапывание жены он вспоминал, как испугался давеча вечером. Ему показалось, что в кабинет влетела огромная птица с темной головой и сломанными белыми крыльями. Закричала, рухнула на пол… «Никакая это не любовь, — усмехался он в темноте, подтыкая под спину одеяло. — Влюбленные не пишут заявлений об изнасиловании. Как она визжала: «Я сама под него легла». Молоденькая похотливая сучка. Решала, что лучше не отдавать его под суд, а женить на себе».

Такое рассуждение его несколько успокоило. Курьяков давно возводил в своей душе эдакую подлую башню. Стройматериала для нее оказалось в достатке. При расследовании каждого преступления, особенно убийств и изнасилований, он погружался в самые темные глубины человеческих душ. За долгие годы он воздвиг эту Башню из глыб чужой злобы, обломков лжи, подлости, коварства, алчности, трусости, предательства…

За стенами своей Башни он укрывался от угрызений совести, душевных метаний. Зачем рвать душу из-за негодяев и подонков? Выискивать в них зерна добра? Все это ни к чему, если знать, что человек изначально низок и подл.

С годами ему стало нравиться скрываться в своей Подлой Башне. С ее высоты он без зависти взирал на бывших однокашников, которые служили на высоких должностях. Равнодушно реагировал на богатство и славу. Если хорошо копнуть, думал он, можно будет добыть еще гору стройматериала для Подлой Башни.

С высоты ее Курьяков взирал и на обвиняемых. Все знали, на суде Ширхан, — такую ему дали кличку, — почти всегда просит максимальный срок. Исключение он делал только для стариков и подростков.

В его Подлой Башне были три склепа. В первом, затянутом паутиной времени, на поясном ремне висел иссохший скелет шестнадцатилетнего подростка. Тогда молодому следователю Курьякову поручили дело о краже малокалиберных винтовок из спортивного центра. Вор обнаружил себя сам. Стрельнул из краденой мелкашки в проезжавший «Москвич». Пулька пробила колесо. С азартом борзой Курьяков насел на парнишку. Тот не выдержал и повесился… Время источило черты лица юного самоубийцы, унесло его голос. В склепе остался призрак, мумия, укор.

В другом склепе Курьяков хранил память о седеньком старичке с челюстью старой лошади. На допросах Лошадиная Челюсть моргал дитячьими глазками и шамкал:

— Приехал ко мне в гости племяш. Сели за стол. И она, моя краля, села. Вина не хватило. Послали они меня в сельмаг. Денег племяш дал еще на две бутылки. Я заметил, как она под столом коленкой к нему прижималась. Прихожу, все настежь, полные сенцы курей. В избу зашел: они, гулюшки, на кровати в обнимку спят. Наигрались и заснули. Одеялка завернулась, у ей зад блестит голый, раздвоенный. У меня от этого ее зада все в глазах помутилось. Выскочил от греха наружу А тут в глаза топор кинулся. Токо-токо я его наточил, курей рубить. Этот топор прямо ко мне в руку и прыгнул…

Лошадиная Челюсть знал, что уходит на зону «под крышку», до конца жизни, но держался без страха. Курьяков про себя восхищался его бесстрашием. С годами, когда он время от времени заглядывал в склеп, его уважение к Лошадиной Челюсти усиливалось.

В свое время эти два типа: Юная Мумия и Лошадиная Челюсть — чуть не разрушили его Башню. Теперь вот эта девица, лишенная девственности. Как она кричала. Вжимаясь лицом в подушку и чувствуя, как отросшая за день щетина царапает ткань, он в сотый раз помимо воли вспоминал эти мгновения. Ее молитвенно запрокинутое к своему насильнику лицо. Глаза. Эти глаза прожигали стены его Подлой Башни, и подушку Негде было от них укрыться.

Этот ее взгляд пронзал, высвечивал третий склеп, куда Курьяков не желал бы входить до самой своей смерти.

Маясь без сна, он вдруг почувствовал, как жестоко завидует тому мосластому парню в наручниках… Душу бы дьяволу запродал, только бы раз в жизни какая-нибудь женщина вот так бросилась защищать его, Женьку Курьякова. Плакала, ползала на коленях, целовала руки… Прокурор вздохнул, повернулся набок. В тишине отчетливо скрипнула дверь, обнажая вход в третий склеп. От этого тягучего, похожего на стон звука плечи осыпало мурашками, прежде чем понял, что скрипнула кровать. Он мысленно отпрянул от этого, третьего склепа своей памяти. Сжал пальцы в кулаки и приказал себе не «входить» в него.

Глава шестая

Трехлапый и Ласка, обожравшись барсучьего мяса, днями валялись на буграх. Полусонные, вяло пасли глазами, как над бурьянами, где валялся обглоданный барсук, черными лохмотьями плескались вороны. Пугнуть бы дармоедов, но истома в хребте и лапах, глаза слипаются. Сил хватает зевнуть с подвизгом и опять мордой в зазеленевшую травку… Вороньи крики ветерком относит, шмели гудят. Журавли сверху из-под самых реденьких облаков протрубят, благодать, покой. И чего это все Трехлапому не лежится? Лезет, лижется. Ласка встала, отошла в сторону и опять повалилась на теплую траву Она теперь сторонится Трехлапого. Все чаще убегает к рукавицам, ложится около них. Вспоминает хозяина, его сильную руку, как брал ее за загривок, встряхивал. Кормил с рук.

После барсучатины Трехлапый домогался ее с новой силой. Ласка дыбила на загривке шерсть, скалилась, всем видом говоря: не лезь. Раз даже не в шутку хватанула Трехлапого за бок. Долго терлась мордой о траву, убирая с губ жесткую волчью шерсть.

Ласку тянуло в долину, откуда доносило ветром рокот моторов, собачий лай, музыку. Она садилась и, прядая ушами, подолгу вслушивалась в эти звуки. За недели, проведенные на воле вместе с Трехлапым, в ней проснулись извечные инстинкты, обострился слух. Она теперь различала, скребется под землей крот или мышь. Слышала, как на березе в гнезде сорока переворачивает яйца. Ей по крови пришлась эта дикая, звериная жизнь с опасностями, охотой за добычей. Еду надо было добывать не из хозяйской миски, а скрадывать, преследовать, вывалив язык, раскапывать суслиные норы. В лунные ночи подползать к тетеревиному току. Вжимаясь подрагивающим телом в жесткий ковыль, глядеть, как фырчат и наскакивают друг на друга косачи, обдавая сладким запахом пера. Изловчившись в прыжке, подминать под себя бешено колотящего по морде крыльями петуха, испытывая ярость и торжество.

Ласку уже не пугали хруст и сопенье кабаньего стада. Приближение кабанов она научилась улавливать по острому запаху вонючей белой грязи. Держась за Трехлапым, она обходила стадо стороной. Но когда, бывало, ветер наносил запах волка, в ночи раздавалось боевое похрюкивание огромной черной самки.

За рекой над обрывом было гнездо беркутов. Пробегая берегом, Ласка обнюхивала внизу под гнездом зверушечьи черепа, рыбьи головы и даже черепашьи панцири. Птица подняв высоко в небо черепаху, бросала ее на камни. Когда огромная темная тень беркута скользила по склону рядом с Трехлапым, он вскидывался, скалил желтые клыки.