Изменить стиль страницы

Однажды в молодости, зимой, беркут в голодной ярости пал на спину волку. Одной лапой лихая птица впилась зверю в холку, другой облапила когтями морду. Беркут вырвал бы волку глаза, если бы тот не метнулся под дерево. Низкой ветвью хищника сбило с волчьей спины… На морде волка через нос и около левого глаза остались незарастающие шерстью белые бороздки. Кто мог знать, что зверь и беркут встретятся еще раз.

В то утро на рассвете Трехлапый с Лаской, мокрые от росы, поднимались из лощины в холмы. И вдруг пресную тишь пронизал тонкий крик, так похожий на вопль человеческого детеныша. Крик несся из-за ближнего холма. Кто-то охотился на территории Трехлапого. Ласка кинулась вслед за волком. Вымахнув на бугор, звери увидели, как расшеперив огромные крылья и судорожно подергивая ими, беркут прижимал к земле здоровенного, перепачканного болотной грязью русака. Заяц, опрокинувшись на спину, истошно кричал, сучил лапами. Беркут смаху бил зайца клювом. Сжавшись в комок, русак вдруг ударил врага задними лапами. Будто продброшенный кверху пружиной, хищник не взвился для нового нападения, а пал в траву. Топыря крылья, беркут проковылял несколько шагов, клюнул вывалившиеся из разваленного заячьими когтями живота волочащиеся внутренности и лег на распластанные крылья, недоуменно поводя ржаво-бурой головой с лаковым от заячьей крови клювом.

Когда беркут ткнулся головой в ковыль и затрепетал в предсмертной агонии, Трехлапый бросился к нему и в одно мгновение оторвал голову. Вгрызся во внутренности. Вскинулся, повернув к Ласке кровавую, облепленную пухом морду с медными горящими глазами.

Ласка вяло полизала кровь и отошла, барсучатина была куда вкуснее.

На другой день головой царя птиц с припорошенными пылью глазами играли у норы лисята. Игольно острыми зубенками щепили изогнутый клюв, смаху пробивавший череп матерого лисовина.

Глава седьмая

Тоска по Ласке когтила сердце егеря. Куда бы ни шел, ни ехал, все о ней думал.

По дому все делал, как обычно. На работу ходил. Здоровался, смеялся. Танчуре слова ласковые говорил. Но все как-будто по инерции, на автопилоте. Радость же, как квас из разбитой бутылки по песку, разлилась, и назад ее никак не собрать. Вроде уж и Ласка не так дорога сделалась и Танчура надоела со своими приставаниями хуже горькой редьки. Голуби, даже голуби, в коих Венька души не чаял, не радовали. Посыпать им зерна два раза уж забывал. Гнездилась в Венькином сердце непонятная остуда к жизни. Руки, как плети падали: «Все есть суета сует и ловля ветра».

Танчура к бабке долговской поехала:

— Может, порчу навели?

— Нетути на ем, милая, никакой порчи, милая, нетути, — успокоила ее бабка. — Вошью тоска гложет. Чой-то ему, золотая моя, в этой жисти не хватаить. Не додаешь, видно, ему чой-то, — прямо в Танчурину душу востро глядела обугленная кочерга вострыми глазами. Шамкала дальше такое, отчего знобко делалось на душе, будто там на донце ковшика с водой плавал Венька — навзничь, голый и неживой. — След у его какой-то черный через всю сердцу пролег. Вода какай-та нехорошая в его жисти встретится. Черная.

— А след-то этот, чей, бабушка, чей? Бабский? — с ненавистью ела глазами Танчура пепельный бабкин затылок.

— Да хто ж, его, золотая моя, знаить, чей. Вестимо, женский. Брызгай ему водицей этой на грудя, можа, рассосется…

Вечером Танчура подкараулила, когда Венька снял рубашку, плеснула с ладошки на грудь заговоренной водой.

— Ты чего-эт? Я так с холоду, замерз.

— Шалю.

— Лучше бы из ведра, шалунья.

— Садись есть. Суп будешь?

— Ничего не хочу.

— Ну и не больно надо. Обидчивые все какие!

Венька надел опять рубашку, куртку и дверью хлопнул. Танчура посмотрела в окно, как муж вышагивал за ворота и направился в сторону гаража райузла связи.

«Можа, рассосется», — передразнила Танчура бабку. Заревела в голос.

Домой егерь вернулся заполночь. Растопырился в дверях, руками в косяки уперся — портрет в раме. Без шапки, глаза стеклянные, коленки в грязи.

— Ну что встал, закрывай дверь, по полу дует. — Танчура, сонная, испуганная, поджимала то одну, то другую босую ногу.

— Чо выламываешься? В сенях разуйся, не волоки грязь.

— Да ты, ты одного ее когтя не стоишь, вот кто ты! — пьяно по слогам выговорил егерь и ничком, плашмя рухнул на пол. Танчура перешагнула через мужа, ушла на кухню, глотала слезы: «К сучке прировнял. Когтя не стою… Нажрался. Денег и так нет… Из-под двери дует. Простудится…»

Вернулась. Вместе с носками стянула полные грязи туфли. Перевернула мужа на спину. Плача, волоком затащила тело в комнату. Взяла, скрестила ему безвольные руки на груди. Испугалась: «Что ж я дура, как покойнику». Взяла одну руку, подложила под затылок, другую согнула в локте, уперла в бок. Прыснула: «Господи, как тряпошный…» И тут ее, как тогда в кабинете прокурора, вдруг накрыла волна жалости: «Упал бы вот так на дороге. Темень, машина бы переехала…»

Ночью Танчура то и дело просыпалась: «Не дышит!?» Через секунду различала тихое посапывание, ворочалась. В голову лезли нехорошие мысли: «Красивый. Бабы взглядами насквозь проедают… Через сердце черный след… Та же Натаха. Нажилась со своим алкашом. Зачем из города вернулась? Жалеет, небось, что Веньку не дождалась… Меры надо принимать, пока не поздно…»

Наутро Танчура достала из шкафчика упаковку презервативов, хотела кинуть в мусорное ведро, но передумала. Сунула на дно чемодана под постельное белье. Слазила в погреб за соленой капустой. Нацедила рассолу. Разжилась у соседки бутылкой водки.

Венька забрел на кухню, и как лбом о косяк, все похмелье вылетело. Танчура в новом халате, улыбается как ни в чем не бывало:

— Помер штоль кто иль война? — Венька оперся о косяк. Переводил взгляд то на жену, то на бутылку. — Гости кто должны подойти?

— Вень, зачем нам гости? Нам и без гостей с тобой хорошо, голова, небось, болит, полечись, — щебетала, рделась румянцем Танчура. — Вижу, болеешь…

— Наговорила штоль вино-то?

— Наговорила, наговорила. — Танчура приобняла мужа, зашептала, прихватывая губками ухо: — Заговорила, чтоб ты любил меня всю жизнь. И чтобы мы родили мальчика и девочку.

— Сразу двоих штоль?

— Можно по одному. Бессовестный такой.

— Ты извини за вчерашнее, Тань, нажрался, ничо не помню.

— Поцелуй меня.

Под вечер Танчура еще раз удивила Веньку:

— Поехали в лес Ласку поищем.

— Поехали. — «Что с ней сделалось?», подивился Венька. — На заправку щас съезжу, а то в баках почти сухо.

Егерь залил бензин, добавил в картер масла. Прибрался в кабине, в салоне. Свою «буханку», переоборудованную из машины «Скорой помощи», он берег. Выехали за село на закате. По сухому, выбеленному колесами асфальту поднялись до Ключа. Венька одним глазом поглядывал на дорогу, другим косил на жену: «Губы накрасила. Говорил, тренировочные штаны надень, она колготки черные натянула. Юбку, плащ новый, будто не Ласку искать, а на день рожденья к кому. Вчера дверью хлопала, а сегодня бутылку выставила… Вот и пойми ты бабскую натуру…»

За Ключом свернул на наезженную тракторами просеку, по которой зимой волоком таскали ометы соломы, остановил машину на склоне.

— Ты посиди, я сбегаю посмотрю, может, к рукавицам подходила.

— Некультурный ты, Вень, помоги жене вылезть, тут высоко.

Танчурин низкий с хрипотцой голос заставил Веньку проглотить готовое сорваться с губ: «Чать, не Наина Ельцина, спрыгнешь».

Танчура, перегнувшись сверху с сиденья, обняла мужа за шею и прыгнула, повалив его в снег.

— Ты что, — попытался подняться Венька. Но Танчура закрыла ему рот поцелуем. Потом, щекоча губами щеку, зашептала:

— Вень, я тебя так хочу. Ты такой весь мощный… Так соскучилась. Веня, милый…

Он чувствовал, как снег леденит затылок и как, упираясь в него, мелко дрожат у жены коленки.

— Постой, Тань, щас.

Когда встали, Венька рванул дверцу пассажирского салона. Бросил на боковую лавку спальный мешок.