– Школа нелегкая, хотя и нехитрая. Да вы и сами скоро все узнаете и прочувствуете. Узнаете и о «собачьей стойке»…
Неприятные пояснения моих сокамерников я слушал скептически, не желая верить ничему дурному и противозаконному. Я пытался их опровергать, защищая гуманность нашей следственной практики.
– Погоди, покажут тебе гуманность, товарищ бывший партиец! — издевательски скалил зубы растратчиц
– Да вы совсем еще карась-идеалист, — заметил мне сосед по полу.
– А вас пытали? — спросил я торговца.
– А зачем меня пытать, я же не политический. Я бытовик! Пока было можно врать — врал, держался, потом признал… Против документальных доказательств не попрешь…
– Обмануть не удалось?
– Не удалось, — без особого сожаления признала бытовик. — Козыри у них сильные в руках… А против вашего брата у них козырей никаких нет. Вот и выколачивают признания, кто как умеет — кулаками или еще чем, — трезво и неглупо разъяснил бывший торговец
Меня лишь удивило в его деле одно: почему все этих растратчиков судят только за растраты и не применяют закона против расхитителей социалистической собственности? Разве товарные ценности на складах и в магазинах не являются социалистической собственность.
Уроки мои в этой мрачной школе, поначалу несложны начались в первую же ночь по водворении в камер. Только я стал засыпать после почти суток волнение тревог, проведенных без сна, как вдруг загремела две и громко позвали:
– Ефимов, на допрос!
Выйдя из камеры, я увидел старшего лейтенанта, вводившего арест. Он довел меня до зарешеченного прохода, а затем, отпустив надзирателя, молча повел меня один. Мы поднялись на второй или третий этаж казались в обычном учрежденческом коридоре с дверьми по обеим сторонам. Позднее я узнал, что следственные комнаты находились в верхних этажах административного корпуса, выходившего одним фасадом набережную, а другим — во внутренний двор тюрьмы оперативник постучал в одну из дверей и пропустил вперед. В небольшой комнате за простым столом сидел средних лет мужчина в штатском костюме.
– Привел вам Ефимова Ивана Ивановича, товарищ Юмов, — сказал мой спутник, поздоровавшись со следователем.
– Спасибо, — без особой охоты ответил сидевший и внимательно поглядел на меня.
Громову было не более сорока лет, но в его темных волосах проглядывались седые пряди. Строгое безулыбистое лицо с наметившимися на переносье и у губ складками показалось мне знакомым. Наверное, я видел то на одном из партсобраний райотдела весной. Да, кажется, в день перевыборов партийного бюро, и сидел он тогда почти в последнем ряду. Возможно, приходилось встречать и на улицах: город был невелик.
Расписавшись в какой-то бумаге, он проводил оперативника до двери, потом прикрыл ее и сел за стол, предложив мне тоже садиться.
– Не удивляйтесь процедуре, — сказал он. — В этих местах так заведено: производивший арест работник должен лично передать мне подследственного…
– Чтобы, не дай бог, не подменили? — с каким-то облегчением заметил я и расслабился.
– Глупость, конечно, но от формализма никуда не денешься… Мне поручено вести ваше дело, и я надеюсь на вашу полную откровенность.
Меня поразили открытость и простота его манеры. Держаться, и прежде всего отсутствие того литературного образа, который нередко рисуют нам писатели в книгах о чекистах.
Громов достал из своей папки бланки протокола и записав с моих слов анкетные данные, отодвинул бумаги.
– Вам известно, в чем вы обвиняетесь?
– Понятия не имею, если не считать общей форму изложенной в ордере на арест.
– Формула устрашающая, слов нет, поэтому я и прошу вас рассказать о себе подробнее.
Биография моя была несложной. Крестьянин-бедняк из многодетной сиротской семьи, в силу этого вынужденный пойти в пастухи с тринадцати лет. С шестнадцати лет в комсомоле, с девятнадцати — в партии большевиков. По профессии политпросветработник, преподаватель ленинизма и политической экономии, селькор ранних лет, газетчик. Рассказывать, в сущности, было не чего, да и что мог поведать о себе тридцатилетний молодой человек, воспитанный уже при Советской власти Жизнь, по сути, еще только начинается…
Громов то и дело переспрашивал меня о последних годах жизни и о работе, о взаимоотношениях с работниками райкома партии. Я отвечал довольно подробно
– А теперь расскажите, как была вами напечатана газете заметка под заголовком «Дело Тухачевского потрясло весь пролетарский мир».
Мне не пришлось напрягать память: злополучна история случилась два месяца назад.
– В середине июня, после процесса над изменника ми Родины Якиром, Тухачевским и другими, в подборе откликов и заметок селькоров с общих собраний и митингов трудящихся района была действительно набран и заметка с упомянутым заголовком… Вы должны знать что все материалы в газетах располагаются строго по от делам, по тематике. Во главе отделов имеются начальники, а у них — сотрудники, инструктора и множеств) добровольных корреспондентов в лице селькоров. Материал для каждого номера готовится отделами согласно плану. Часть его пишут сотрудники, они же обрабатывают селькоровские или рабкоровские заметки, если те достойны общественного внимания. Указанная вами заметка тоже была подготовлена каким-то отделом набрана. Затем ее заверстали в газетную полосу, и среди прочих она оказалась на столе дежурного по номер для правки перед сдачей номера печать.
– Вы читали тот номер?
– Да, я.
– И вы заведомо пропустили такой заголовок для печати?
– Почему заведомо? Заглавие было дано автором просто не нашел в нем ничего предосудительного…
– «Предосудительного»! — иронически повтори Громов, как бы передразнивая меня. — А где же была редакторская бдительность, политическое чутье коммуниста? Вы не нашли тут ничего особенного, а вот люди нашли… Нашли ведь?
– Нашли-то нашли, да так ли уж я повинен? Вместе со мной газету просматривал цензор Васильев, он и предложил изменить заголовок. Я согласился и тут же на полосе закрестил его и заменил другим.
– А если бы Васильев тоже не заметил или ничего бы не сказал вам?
– Заметка пошла бы в печать в том виде, в каком была набрана.
– Значит, вы тогда и сами согласились, что такой заголовок аполитичен, не отвечает духу времени?
– Ас чего было не соглашаться и против чего, в сущности, спорить? И так ли велика моя провинность, товарищ следователь? Ошибка здесь не столько политическая, сколько стилистическая… Цензор возражал лишь против слова «потрясло» и просил заменить его словом «возмутило» или каким-то другим, что по сути одно и то же. Потрясти может и гнев, и злость, любовь и ненависть, восхищение и ревность в равной степени. Разве это не так?
– Значит, с «потрясением» газета не выходила?
– Нет, — покачал я головой. — Вышла без «потрясения».
– А как же в документе, имеющемся в деле, сказано, что была заметка с таким заголовком, и на этом основании вам вменяется в вину сочувствие врагам народа.
– Автор документа, мягко выражаясь, вводит в заблуждение. Возьмите подшивку «Трибуны» за июнь и убедитесь, что я прав.
– Хорошо, я проверю. А какие у вас были основания требовать пересмотра приговора Военной коллегии Верховного суда по данному делу о казни преступников?
– Не было этого!
– Вот тут написано…
Я уже понял, чей донос он цитирует, и, потеряв выдержку, перебил следователя:
– А там не написано, что я собирался убить семерых членов Политбюро из шестизарядного пистолета, которыми был изъят при аресте?
– Хорошо, что вы не утратили в тюрьме чувства юмора, Ефимов, но боюсь, что шутками вам не отделаться. С законом шутки плохи.
– Готов отвечать по всей строгости закона…
Теперь скажите, — продолжал Громов после записи протокол, — было у вас основание считать невиновными Лобова и Арского, бывших работников редакции, когда вы выступили на партийном собрании в их защиту?