Бывший наборщик издательства П. П. Сойкина в Петербурге, а затем в Ленинграде, четверть века протанцевавший за наборными кассами, он поселился в Старой Руссе лет десять назад из-за своего ревматизма.
– Не будь здешних чудодейственных грязей, лежать бы мне на Волновом кладбище вместе с дедами, — не раз говорил он, нахваливая всем и каждому целебную силу наших минеральных источников.
Увидев меня на знакомой скамейке в рабочее время, он пересек проезжую часть набережной и бодро подошел ко мне. Вид у меня, как видно, был такой, что он участливо спросил, как обычно в рифму:
– Что это, Иваша, мрачна душа ваша?
– Исключили из партии, Василий Кузьмич.
– За что же, когда? На каком собрании?
– Сам не знаю толком за что… часа два назад. Райком исключил и с работы под зад коленкой.
Потрясенный Кузьмич глубоко вздохнул, помолчал и присел, чуть потеснив меня на скамеечке. Потом тихо сказал:
– Что же это такое творится вокруг… Уехать бы тебе, Иван Иваныч, на время, пока не поздно. Как бы не было хуже… Что слышно о редакторе?
– Ничего я не знаю, Кузьмич. Да меня ведь и не было здесь, вчера только из отпуска, и вот такая беда…
– Говорю, уезжай в Ленинград! «Где Ефимов?»- «Нету». На «нет» и суда нет… А там, глядишь, и восстановят потихоньку… Ленинград, он вовеки Ленинградом и останется. Сходишь в Смольный, в обком. Там правду должны любить. Старички против совести не пойдут, а старички там, наверно, еще не все вывелись…
Кузьмин, пожалуй, был прав. Позднее я узнал, что если работники НКВД не заставали арестуемого дома, вторично они, как правило, не приезжали. Стоило мне в тот же вечер уехать в Ленинград и задержаться там у родни, возможно, и пронесло бы, возможно, мне и не выпало бы столько горя и бед. Но я был еще наивен и излишне доверчив. Да и не по душе мне был такой план.
– В Ленинграде не пропишут… Да и не кругло получается, Василий Кузьмич, вроде побега…
– Да ведь, не ровен час, ночью схватят и упрячут в тюрьму! А в Питере временно проживешь и без прописки. Эко дело! Смотри, как с Васильевым-то круто повернули: вывели из состава бюро, сняли с секретарей, а ночью увезли, вроде как украли, и никто не знает, за что и куда дели…
– Но Васильева обвинили в тесной связи с врагами народа…
– С какими врагами? Может быть, с такими, как ты или Арский? Или Тарабунин? Да все они такие же враги, как я падишах аравийский! — разволновался Кузьмич. — Послушать их, — он мотнул головой в сторону центра, и я понял, что он имеет в виду райотдел НКВД, — послушать их, так скоро здесь и честных людей не останется… Уезжай, тебе говорят, а то увезут ночью, как Лобова и Арского, как всех других увозили, и поминай как звали… — Он переменил положение на скамейке и притянул меня к себе. — Нынче волна какая-то пошла на аресты. Что-то опять наверху палку перегнули. Врагов напридумывали. Схлынет волна — глядишь, и опять пойдет посуху… А сейчас ведь и арестуют запросто, Иван,
– За что же меня арестовывать? Старик еще ближе наклонился ко мне и сердито за говорил вполголоса:
– А из партии исключили за что, ты знаешь? Это тебя-то! И почему исключал райком без решения общего партийного собрания газеты? Или уж и Устава партии нету? Уезжай, тебе говорю, пока не поздно! Береженого бог бережет…
– Нет, Кузьмич, никуда я не побегу, и бежать мне от своей власти некуда. А вот вывести на чистую воду кой-кого надо, непременно надо.
– Как же это ты выведешь, Аника-воин, с чьей помощью? Что ты, декабристское общество соберешь? Ведь тебя теперь и на работу-то никуда не примут, голова садовая!..
Нет, Кузьмич, я остаюсь в Руссе, и ничего со мной не случится! Мы еще повоюем…
Эх ты, вояка… С кем ты надумал воевать-то, с кем? — сделал он упор на последнее слово.
И тем не менее совет мудрого старика показался мне навеянным трусостью. Я молча поднялся, наскоро попрощался с ним и пошел через дорогу. Пройдя шагов десять, оглянулся. Кузьмич все еще стоял у скамейки и с укором смотрел в мою сторону.
Возьми адресок, Иван, и прямо на станцию! Есть у меня друзья за Нарвской заставой, в обиду не дадут… — с печалью в голосе крикнул он мне вслед.
Не получив ответа, он с досадой махнул рукой, сгорбясь, перешел дорогу и скрылся за калиткой в зеленом палисаднике.
Дома в это неурочное время я, к счастью, никого не застал. Я сел за стол и написал апелляцию в обком. Написал много и обстоятельно, слова находились легко и текли сами собой без обычных «сочинительских» усилий. Не переписывая, я запечатал письмо и отнес на почту. Надежда на справедливость не покидала меня, хотя состояние души было все еще тягостным. Сознание не хотело мириться с происшедшим. Я как будто потерял что-то очень дорогое, очень, важное в жизни.
Был уже вечер, а я все шагал по улицам и переулкам. Иногда присаживался на свободную скамейку и все думал, думал… А подумать было о чем. Во-первых, с исключением из партии я автоматически лишался своей любимой работы, терял профессию, приобретенную опытом и образованием, терял потому, что она неразрывно связана с моей партийностью. Правда, я могу работать в редакции и рядовым сотрудником или инструктором, которому необязательно быть коммунистом. Но… но тут появляется «во-вторых». Пока я не буду восстановлен в партии, отношение ко мне повсюду будет, как ко всякому «бывшему», настороженное, подозрительное. И в чьих-то списках я буду числиться на учете…
Вернулся я домой уже около одиннадцати часов вечера. Я старался не выдать себя, бодрился, но, видимо, это не очень-то у меня получалось. Как обычно, первой это заметила мать.
– Что с тобой, сынок? Ты весь будто побелел, кровинки в лице нет. На работе что-нибудь не заладилось или обидел кто?
Присев к обеденному столу рядом со мной, она положила свою теплую ладонь мне на голову, как это делала всегда в трудные минуты жизни, желая утешить. В небольшой квартире все уже разбрелись по своим углам, лишь жена что-то делала на кухне. Трехлетний Юрка спал в комнате бабушки. Три малолетние племянницы из Ленинграда вместе со своими мамами, моими сестрами Полей и Машей, находились на веранде, где тоже было тихо. Каждое лето они гостили у нас, а завтра должны приехать в отпуск и два наших зятя.
Из кухни пришла жена и поставила на стол тарелки с запоздалым ужином. Заметив, что мы сидим пригорюнившись, она с тревогой спросила:
– О чем засекретничали? Почему оба пасмурные?
– Меня исключили из партии, — еле выдавил я.
– Когда? За что могли тебя исключить?
– Восстановят! — убежденно и ласково сказала мать, даже не спросив о причине такого несчастья. — Видно, ошибся кто-то. Тебя не могут исключить, разве только партию насильно оторвут от тебя… Это совсем невозможно!
Будто предчувствуя беду, в столовую вошли сестры, тихо прикрыв дверь на веранду.
– Что тут у вас произошло? — спросила старшая, запахивая на себе халат.
– Ванюшку из партии исключили, через силу ответила мама.
– На каком основании? За что? А теперь и ни за что исключают, — сказала мать. — Потом восстановят… Ну и год выдался! Ни в какой семье покоя нет, везде ищут супротивников.
Все чувствовали, что слова матери сказаны больше для утешения семьи и что сама она совсем не уверена в благополучном исходе.
– Главное, чтобы врагом народа не объявили, нынче это запросто, — сказала младшая сестра Маша.
– Ну какой же он враг народа? Чего это ты, глупая, выдумываешь? Кто же тогда Друг, если уж мы враги?! — с небывалой силой сказала мать.
– Ладно, завтра все утрясется, — силился я улыбнуться, поднимаясь. — Пора спать, утро вечера всегда мудренее.
– А поужинать-то? Обедал, поди, давно? — задерживала мать, цепляясь за пиджак.
– Какой уж тут ужин, мама. В Калужине не ужинают. Завтра мужики приедут из Ленинграда, вот тогда и поедим с удовольствием… На вокзал надо будет ехать, благо я теперь и от работы свободен.
– Как так свободен? Тебя что же, и уволили? Почему? За какую провинность? — опять посыпались вопросы.