– Да вы не беспокойтесь, все уладится… Мое дело не такое уж безнадежное, чтобы о нем беспокоиться, — бодро говорил я, хотя на душе у меня, как говорится, кошки скребли.
Я снял и повесил пиджак на обычное место. Потом не спеша вышел в коридор, где на летнюю пору, из-за тесноты, я ставил себе раскладушку.
Вскоре вся квартира затихла.
Предчувствие новой беды не покидало меня. Еще с час я ворочался на своей неудобной постели, все чего-то ожидая. И только забылся в тревожном полусне, как был разбужен звонком у парадного входа. На продолжительный перезвон быстро вышла мать, как будто дежурила у двери в прихожей, и, пройдя мимо меня к наружной двери, включив свет, спросила:
– Кто там?
– Откройте, из НКВД, — ответил голос из-за двери. За эти секунды я успел натянуть брюки и рубашку и начал зашнуровывать белые парусиновые туфли, бывшие в те годы модными. Между тем мимо перепуганной матери прошли трое оперативников, один из них, незнакомый мне старший лейтенант, остановился возле меня, и спросил:
– Гражданин Ефимов?
– Да, это я.
– Зайдемте в квартиру.
Все мы вошли в столовую, где мать уже успела зажечь свет. Из двери на веранду немедленно появились мои любимые сестрички, и в комнате стало совсем тесно…
– По какому праву беспокойство в ночное время? — нелепо спросил я гостей, уже догадываясь, зачем они пришли. Стрелка настенных часов показывала час ночи.
– Вот ордер на обыск и арест, — тихо сказал старший и подал мне маленькую желтоватую бумажку.
На фирменном бланке в четверть писчего листа, именуемом ордером, подписанным начальником НКВД Бельдягиным и районным прокурором Бурыгиным, уже третьим по счету прокурором за этот год, повелевалось произвести в квартире обыск и арестовать меня «за контрреволюционную деятельность, направленную на срыв мероприятий партии и Советского государства». По самой верхней, чистой кромке ордера было приписано:
«Согласовано. Секретарь РК ВКП(б) Аполоник. 22.08.1937 года».
Все ясно. Оформлено по всем правилам…
– Что там написано, что так долго читаешь? — спросила мать, кутаясь, как от озноба, в старый серый полушалок. Из глаз ее текли слезы.
– Да так, ничего особенного, — выдавил я из себя. — Приглашение в тюрьму.
Мать охнула, грузно опустилась на край разобранной постели. Жена плакала не стесняясь, ухватясь за дверную штору, а сестры всхлипывали.
Между тем ночные пришельцы, давно уже привыкшие к своим неблаговидным обязанностям, к чужим слезам и к чужому горю, делали свое дело. Старший, сев за стол посередине комнаты, уже разложил свои бланки, второй остался на стреме в прихожей, в которую выходила дверь и от соседей. Третий сразу же подсел к моему письменному столу и стал открывать ящики, не спеша обшаривая их и выкладывая все бумаги на стол. Найдя в боковом ящике дегтяревский браунинг, он умело передернул его, разрядил и сунул к себе в карман.
– А запасные патроны где? — обернулся он ко мне.
– Где-то внизу. Стреляться я не собирался, иначе сделал бы это до вашего прихода.
– Приступаем к общему обыску, — сказал старший успев между тем заполнить начальные строчки протокола обыска и подходя к книжному шкафу.
– Да чего у нас искать-то? Живем у мира как на ладони, — возмутилась мама и сразу перестала плакать.
В гнетущей тишине начался повальный обыск — явление небывалое и совершенно не знакомое никому и поэтому особенно страшное. Был перерыт письменный стол, все его семь ящиков. Из вороха бумаг, черновые записей и записных книжек были извлечены две дороги мне объемистые папки. Это был мой личный архив с документами, справки с разных работ, характеристики мандаты различных конференций и совещаний, курсов сборов, в том числе и первого сбора отряда ЧОН. Самым бесценным документом там был гостевой билет на день закрытия XVI съезда партии. Он был дан на троих, но я сохранил у себя, так как мне он достался в последнюю очередь. Это было 13 июля 1930 года, в день, когда мы, группа студентов Ленинградского комвуза, должны были выехать на хлебозаготовки в Центральночерноземную область, в Воронеж.
Все это накопилось у меня за пятнадцать лет комсомольской и партийной работы. В эту же папку оперативник вложил и удостоверение об окончании Коммунистического университета, и воинский билет старшего политрука роты, и паспорт, впервые полученный пять лет назад, в год введения паспортной системы.
Вторая, не менее пухлая папка содержала многочисленные вырезки из газет и журналов — мои заметки начиная с 1925 года, статьи, очерки, фельетоны, рецензии…
Из битком набитого книжного шкафа была вынута каждая книга и брошюра и встряхнута за корешок — не выпадет ли из них какой-нибудь улики в моей «вражеской деятельности», не обнаружится ли там крамольных сочинений и недозволенных рукописей. Знали бы они, как тщетны и нелепы были их поиски!
Впрочем, не так уж и тщетны! В качестве «крамолы» были изъяты и приобщены к делу всем известный роман Бруно Ясенского «Человек меняет кожу», затем толсты учебник политической экономии под редакцией профессора Кофмана и «Введение в философию диалектического материализма» советского философа академия Деборина. Улов был явно мал, я видел это по разочарованной мимике агентов, но помочь им ничем не мог. Я лишь мельком подумал, что Деборин тоже кому-то помешал…
– Разрешите открыть? — спросил у мамы третий уполномоченный, показывая на платяной шкаф, у которого она все это время молча сидела как замершая, с ужасом наблюдая за происходящим.
– Открывайте! — воскликнула мать, встав со стула. — У нас ничего не запирается! Обыщите все до нитки, ироды, пусть все знают, что у моего сына совесть чиста и никаких закоулков там нету!
– Не мешайте, гражданка, мы найдем, что нам надо…
– Мы вам не помешаем, а вы, молодые люди, нам уже помешали! Что же, у вас днем времени не хватает, если по ночам рыскаете, людей пугаете… Матери-то есть ли у вас?
– Не надо, мама, успокойся, — обнял я и снова усадил в сторонке мою несчастную старушку.
– Мы делаем свое дело, порученное нам государством, — сказал ей агент, открывая дверцы шкафа, а затем и нижние бельевые ящики.
– Оно и видно, что государству делать нечего, как только наряжать по ночам вот таких проворных лоботрясов! — не успокаивалась мать, вообще-то не очень говорливая. — Другого дела себе не сыскали…
– Замолчите, гражданка Ефимова! — сказал старший. — А вы действительно мешаете нам! — обернулся он к моей жене и сестрам, молча и ошарашенно глядевшим на ночных гостей. — Я настаиваю, чтобы вы все вышли и не отвлекали нас. Чем скорее закончим, тем лучше будет для всех.
Все, кроме матери, вышли, а говоривший стал помогать другому коллеге трясти одежду и белье.
На полу скоро вырос ворох недавно выглаженного белья, еще не утерявшего запаха реки, — женского, мужского, детского, встряхнутого и смятого. Глядя на все это, мать опять не сдержалась и завсхлипывала от обиды и незаслуженного унижения…
После того как в занимаемых нами комнатах все было перевернуто вверх дном, пересмотрены все кровати и вся мебель, к более чем скромным «вещественным доказательствам» прибавилась лишь большая пачка писем друга моей молодости Лени Истомина Очевидно, она соблазнила чекистов тем, что на многих письмах стояли иностранные штемпели и адресе отправки: Генуя, Лондон, Гамбург и другие портовые города Европы, куда заходил теплоход «Бела Кун», на котором плавал рулевым мой верный товарищ. «Тут пахнет связью с иностранной разведкой», — думалось, наверное, сыщикам, когда один из них передал эту связанную шнурком пачку старшему для занесения в протокол обыска.
В четвертом часу все было закончено, увязано, подписано, и мне предложили одеться.
– Что взять с собой из вещей? — спросил я.
– Ничего не надо, — ответил старший лейтенант;- Едва ли вы там долго пробудете, а на пару суток много не потребуется.