Сцена многих заинтересовала: ведь так редки бывают в наших тюрьмах встречи близких и хороших друзей. А тут все видели; встретились друзья, верные товарищи, и у многих, вероятно, эта встреча вызвала чувство доброй зависти.
Вот так, совсем неожиданно, подвалило двойное счастье: обрел нового друга и нашел старого товарища.
Я сидел с ним рядом на краешке нижних нар и смотрел на него, полный неизъяснимого чувства симпатии и привязанности, какие бывают между мужчинами. Сверху, с противоположной стороны, смотрел на нас Григорий Ильич и тоже улыбался, подобрав колени к подбородку и сцепив пальцы у щиколоток.
Артемьев, заметно волнуясь, скручивал цигарку, протягивая знакомый мне кисет.
– Неужели все еще тот, духмяный, сибирский? — с сомнением спросил я, нащупав в нем довольно приличную порцию.
– Тот еще в Руссе кончился, в подвале докурил.
А этот жена с передачей принесла, тоже самосад, но уже валдайский. До лагеря хватит, а там видно будет… Покуривая, он рассказывал, что пробыл в "пересылке" больше двух месяцев и мучился, как и я, в такой же тесной камере, ожидая очереди на отправку.
– В первые этапы я не попал: подбирали куда-то сильных да молодых, а я теперь уже не тот Федот. Потом приболел малость, в другом эшелоне места для меня не хватило, а вот этого ждали долго… Слухом земля полнится, а слух был такой, что порожняка не хватает для своевременной разгрузки тюрем. Вот и было там столпотворение вавилонское: ни сесть, ни лечь, смешались люди и человечьи отребья…
– А здесь разве не то же смешение?
– Тоже и здесь.
С этих дней я заново ожил, в жизни моей наступило просветление. Бесконечно добрый Кудимыч был рядом, а под боком был мой новый друг.
Мы с Малоземовым все больше узнавали друг о друге. Ему было тридцать пять лет, а мне шел тридцать второй, что само по себе способствовало сближению. К тому же оба были коммунистами, пусть и без партийных билетов, пусть и вычеркнутые из списка самого передового отряда рабочего класса, но мы надеялись, что не навечно. Да мы и не могли не считать себя коммунистами, отдав партии свои лучшие годы. Нас сближала и наша профессия партийных пропагандистов, и теоретическая подготовка.
Мы понимали друг друга с полуслова, иногда спорили, и всегда главной темой наших раздумий вслух была одна тревожившая нас постоянно тема-о событиях в жизни партии последнего десятилетия.
За все эти годы разные расследования и подозрения стали обычным явлением. Простое общение с лицами, только лишь подозреваемыми в какой-либо оппозиционной деятельности, считалось сознательным соучастием. Разрастались "черные списки", приходил страх. А с приходом страха исчезали смелость и гордость.
Размышляя о невиданной политической карьере Сталина за эти годы, я вдруг подумал: почему же из всей ленинской плеяды он один воссиял, как солнце? Припомнилось, что имя Сталина замелькало в партийной печати лишь с появлением оппозиции — в связи с ее нападками на ЦК и его руководителя… Кто же вознес его на престол себе на погибель?
– Те, кто окружал Сталина и держался за его фалды. Быть рядом с властью или у самой власти значительно выгоднее, чем выступать с критикой ее ошибок… Поддерживали и мы, молодые коммунисты, не знавшие всей подоплеки внутрипартийной борьбы. Мы же ни о чем не думали, да нам и не полагалось думать: мы, подчиняясь партийной дисциплине, могли только голосовать, не разбираясь, кто прав, кто виноват. Ты вспомни, — продолжал Малоземов, — при жизни Ленина Сталин ни разу не выдвигался на первые роли в партии — ни до революции, ни после. Надеюсь, ты еще не позабыл старых учебников по истории партии?
Нет, я не позабыл, а Малоземов тем более: он ведь был преподавателем истории. И мы вспоминали первые учебники и их авторов — Лядова, Зиновьева, Шелавина, Бубнова, Карпова и Фридлянда…
– Правда, сейчас еще трудно осмыслить минувшее, — говорил Григорий, — тем более что это минувшее еще не минуло и ему не видно конца. Взять, к примеру, коллективизацию — ведь это была идея Ленина, идея, видимо, правильная и необходимая в условиях диктатуры пролетариата… Но как она проводилась? Кому нужны эти жертвы и гибель тысяч и десятков тысяч невинных людей?
…Мерный и уже привычный перестук колес нашей "закрытой кареты" способствовал печальным размышлениям.
Я рассказал свою несложную биографию, в подробностях изложил и суть своего "дела", и роль Бложиса в своей судьбе…
– Бложис… Бложис… — задумчиво повторял Малоземов, вперив свой взор в оттаявший потолок, крепко обитый железом. — Любопытная фамилия у твоего недруга: звучна, и редка, и хорошо помнится. Плюс ко всему близка к блажи, то есть к неумеренности, к склонности блажить…
– Ты, оказывается, еще и лексиколог?
– Лексикология — наука интересная. Жаль, что в наше время она почти заброшена. А фамилия Бложис и в самом деле многозначительна, — продолжал он, помолчав. — Бложис — это значит мнить из себя бог знает что, орать о себе, претендовать на то, чего не стоишь.
– Ты угадал, этого в нем хоть отбавляй.
– А сколько у нас таких блажных коммунистов, еще молодых, но уже зазнавшихся. Откуда они, какая среда породила их, этих больших и малых блажных деятелей? — Он подумал, потом сам себе ответил — Породила их не столько наша русская терпимость, сколько установившаяся система несменяемости больших и малых начальников, порядок их назначенчества, а не выборности, о которой не раз твердил Ленин. Назначенчество сверху порождает безответственность перед народом и угодничество перед вышестоящими. Порождает зазнайство и блажь…
– Мне думается, — говорил Григорий спустя некоторое время, — ваш Бложис довольно основательно приложил руку и в деле расправы над секретарями вашего райкома. Ты только подумай, сколько лет и с какой дьявольской скрупулезностью он подбирал "материалы" на тебя! Для этого надо вести тайный дневничок-помимальничек. И вел он его, конечно, не на одних своих пропагандистов, но и на соратников своих и на секретарей. Чтобы в подходящее время предъявить эти записи как неопровержимые доказательства. И самому выдвинуться: глядите, мол, какой я честный и бдительный, цените таких! Какой мерзавец этот Бложис, какой подлец!!
– Да, этот деляга наверняка стоит сейчас у руля, если его еще не раскусили более дотошные и не выгнали из райкома. Вернусь из этого "путешествия" — и я с ним посчитаюсь…
– Сомневаюсь, чтобы мы скоро вернулись… И что значит "посчитаюсь"? Что ты ему сделаешь, граф Монте-Кристо? На дуэль вызовешь? — грустно улыбался Григорий. Потом вдруг глаза его зажглись. — А знаешь, что мы с ним сделаем? Мы заманим его в лес, привяжем к свилеватому дереву, обольем керосином и сожжем!
– Почему "мы"? Ведь это мой личный враг! Если меня освободят, я привяжу его к елке у муравейника, заткну тряпкой глотку, чтобы не блажил, и пусть его сожрут муравьи!
Так и текли наши бесконечные разговоры, которые прерывались только на остановках, когда грохот отодвигаемой двери и запах баланды или хлеба означали, что наступил долгожданный и торжественный момент приема пищи.
– Ты сказал, что ваших руководителей района не судили, — заговорил как-то Григорий Ильич, — не судили и в то же время вам дали понять, что эти "враги народа" ликвидированы. Значит, открытого суда над ними вашим чекистам, видимо, не удалось организовать: орешки "мазались не по их зубам. А вот наши новгородские руководители не устояли и предстали на скрытом судилище… Понять тут очень трудно. Скорее всего, их уговорили на это как бы ради революции, а возможно, запытали до того, что им было уже все безразлично. Скорее всего, так.
– Когда же их судили? До конца августа открытых процессов, кажется, не было.
– Не было. Процесс в Новгороде проходил в начале сентября… Я был арестован две недели спустя.
Гриша присутствовал на процессе по пригласительному билету, и я запомнил его рассказ, будто сам там побывал.