И действительно, литература подобного жанра куда-то исчезла. Я вспомнил, что небольшая книжица Ольминского "В тюрьме" о его трехлетнем пребывании в "Крестах" тоже не издавалась давно, и у букинистов я ее не видел. Это, пожалуй, последний из революционеров, который был еще в почете до своей естественной смерти. Остальные оказались либо троцкистами и зиновьевцами, либо правыми и левыми. Поэтому все написанное ими, включая и воспоминания о Ленине, давно изъято вместе с ними… Ольминский был всего несколько дней этой тюрьме, и, судя по его воспоминаниям, сорок лет "назад здесь было намного вольготнее.
Ольминский оказался в "пересылке" единственным политическим заключенным. Когда ему надоело одному разгуливать по свободной камере, он вызвал начальство потребовал, чтобы его перевели в общую камеру пришедший по вызов начальник тюрьмы вежливо ответ Ольминскому: "Не могу. Инструкция не позволяет заключенных высшей категории, к счастью, через нашу тюрьму давно не проходило. А к уголовным- не могу, О инструкции…"
И к этапному поезду на Николаевский вокзал заключенных вели мимо Боткинской больницы среди бела дня. Впереди, под конвоем, пешим строем шла огромная партия уголовников, а Ольминский и его товарищи ехали сзади в тюремной карете. Не со всеми, не пехтурой, а особой привилегией, в карете И кому же был такой почет. Профессиональным революционерам, непримиримым врагам царизма!
Тюрьма для мужественных людей не страшна. Не ее суровость пригибает человека, а его собственные обиды, чаще всего-разуверение в идеалах, которыми Мрачные предсказания Никитина и полная неизвестность о заседании желанной "тройки", где разрешился и кончился бы навсегда весь этот кошмар, сильно сказывались на моем настроении. Я все более грустнел, надежда моя таяла с каждым днем. Если уж здесь, в областном центре, не разберутся, где собраны все наши дела и есть живые свидетели, то какое основание надеяться на благополучный исход моего дела заочно, если меня отправят отсюда за тридевять земель!
Шли и шли недели, начался уже новый, 1938 год, а я все ждал и ждал. Неужели Бельдягин обманул? Какая ж была ему корысть? Он же сам уговаривал меня подписать протокол, твердя, что мое дело пустяковое. Тогда почему сам, своей властью, его не прекратил? Нет, тут что-то не так…
Неделю назад в очередной этап был включен Шевчук. Тарас Петрович протискался к нам на прощание, робко протянул руку и заплакал:
– Увидимся ли коли? Приведет ли Бог? Уж вы не обессудьте, глупого мужика, если чего и не так наговорил тогда.
– Что вы, что вы, Тарас Петрович, это вы нам насчет деревни мозги прочистили, — трясли мы его руку. А потом обнялись по-братски. — Прощай, Петрович, крепись, береги здоровье для ребятишек — авось еще вернешься к ним…
Два дня спустя под вечер вызвали с вещами и Никитина.
– Вот и меня на этап… Вот вам и тройка с бубенцами, Иван Иванович! Я, признаться, тоже носил в себе малую надежду на этих рысаков, именуемых особой "тройкой". И хорошо, что малую… В нашем положении выгоднее надеяться на меньшее, на худшее. Разочарований и утрат меньше, — торопливо говорил он, надевая полупальто и закидывая за спину удобный охотничий мешок. — Прощай, товарищ мой, привалит счастье — не забудь адресок, навести моих домочадцев…
Но и с Никитиным мне увидеться больше не довелось.
Я в сильном волнении проводил его до решетки и пока он не скрылся за поворотом, смотрел ему вслед едва сдерживая слезы, а под конец все же заплакал, уткнувшись носом в кепку.
Сколько уже было встреч и расставаний с хорошими людьми, печальными моими сотоварищами! Куда все они исчезли?
Где вы теперь, кончились ли ваши муки?
Наконец-то пришел и мой черед разделить удел ушедших. Я уже потерял счет дням и этапам, прошедшим за время пребывания в "пересылке". Потерял и надежду на "тройку", которая мне уже не представлялась в образе святой троицы убеленных сединами старых большевиков-чекистов дзержинской выучки, — нет, скорее всего это были безжалостные и бездумные фанатики-чинуши, заочно, не глядя, из боязни оказаться в нашем положении ставящие свои крючки на заранее подготовленных однотипных для всех постановлениях: "Виновен!"
Общепринятая процедура вызова на этап не миновала и меня.
– Ефимов! — выкрикивает чиновник, собирающий этап.
– Есть Ефимов Иван Иванович!
– Год и место рождения?
– Тысяча девятьсот шестой, Калининская область, Молоковский район.
– Правильно! Выходи с вещами!
– А когда же "тройка"? — решаю потешить я себя.
– Какая еще "тройка"? Ты что, ребенок?
– Суд какой-то должен быть или объявление приговора?!
– Об этом нам неведомо… Вот еще новость!
– А кому же ведомо?
– Сказано — не знаем, и разговор весь! Что за митинги тут?! Марш с вещами в строй!
В большом этапном зале, где формировался бог знает который эшелон на отправку, нас продержали еще почти сутки. Оказалось, что не хватало десятка вагонов в составе порожняка, за что, конечно же как за вредительство, влетит кому-то из железнодорожников… Затем нас вывели на широкий тюремный двор, ярко освещенный прожекторами.
К воротам тюрьмы была подведена ветка, и вагоны товарняка, оборудованные для перевозки людского ""Руза, подавались вплотную к воротам тюрьмы. Отобранные строго по спискам, по тридцать шесть человек "а вагон, мы поспешно под непрерывные окрики охранников вбегали по дощатому трапу с территории двора прямо в… тюрьму на колесах и забирались на остуженные и промерзшие жесткие нары, стараясь попасть на верхнюю полку.
В ту же ночь очередной тайный эшелон под военизированной охраной в полушубках и тулупах с живым грузом отбыл из Ленинграда, цитадели революции, в неизвестном нам направлении.
Прощай, город Ленина! Как мы надеялись на твою правду, и как равнодушно ты отнесся к нашим чаяниям и надеждам…
Глава восьмая
Царю из-за тына не видать.
Пословица
Быть делу так, как пометил дьяк.
Поговорка
Лютый январский мороз 1938 года пронизывал нашу тюрьму на колесах насквозь, наметая сквозь щели обшивки снежную пыль.
Нас везли в старых товарных теплушках, называемых когда-то телячьими вагонами, на которых в годы моего детства писалось: "8 лошадей или 40 человек". Этих коричнево-красных, видавших виды теплушек в составе было около полусотни. Дощатые, одностенные, не приспособленные для жилья, они нисколько не держали тепла: стремительный встречный поток зимнего холода непрерывно выдувал его.
Особенно трудно было прогреть эти промерзшие жилища в первые дни. Маленькая печурка, топившаяся круглосуточно, была не в силах справиться с этим настырным внешним врагом — в нижней части вагона иней на стенках не оттаивал всю дорогу…
Внутри наше жилье выглядело весьма убого. Справа и слева от широкой двери были устроены двойные нары, на которых, ногами к центру, лежало по девять человек. В центре вагона — крепко привинченная к полу чугунная печка-буржуйка, сильно чадившая, когда ветер задувал в трубу. Рядом с ней ритмично подрагивал и пылил железный ящик с каменным углем, пополняемый на больших остановках охранниками, сопровождавшими наш эшелон.
Противоположная откатная дверь не открывалась, а оба люка-окна были наглухо задраены металлическими заслонками, всегда светлыми от инея. Два других люка, что со стороны входа, были единственными источниками света. Снаружи этих окон-бойниц виднелись прочные железные решетки. Эти два оконца освещали только верхнюю часть вагона, на нижних нарах была постоянная тьма и неизбывная стужа.
В четверти метра от пола у неоткрываемой двери торчала вделанная в пол квадратная дощатая труба, затыкавшаяся деревянной крышкой-пробкой. В эту трубу, из которой несло собачьим холодом, мы справляли большую и малую нужду на виду друг у друга всю долгую дорогу…