Изменить стиль страницы

Иван Иванович Ефимов

Не сотвори себе кумира

Глава первая

Та память вынесенных мук

Жива, притихшая, в народе,

Как рана, что нет-нет и вдруг

Заговорит к дурной погоде.

А. Твардовский

Под колесами истории

Тяжелая дремота после очередного «ночного бдения» была прервана знакомым лязгом ключа в железной двери. «По ком из нас соскучилось тюремное начальство?»- подумалось каждому из обитателей камеры, и наши головы машинально повернулись в сторону звука. Все четверо, мы настороженно поднялись,

Несмазанные петли взвизгнули, дверь приоткрылась, и в нешироком ее проеме возник уже знакомый надзиратель в темно-синем мундире и такого же цвета брюках навыпуск. Держась одной рукой за притвор, а другой опираясь на косяк, он молча осмотрел нас всех, потом негромко спросил, уставясь на меня:

– Который из вас Ефимов Иван Иванович?

Я сделал робкий шаг вперед.

– Выходите из камеры, — так же негромко сказал он и отстранился от прохода, придерживая дверь.

Превозмогая нестерпимую боль во всем теле, и оглядываясь, я перешагнул порог. Два моих товарища вновь усаживались на недавно помытый пол. Третий сел на занятую им задолго до нас железную койку.

«Куда? Зачем? — гадал я, пока надзиратель запирал дверь. — Уж не на свободу ли?» Сердце мое колотилось.

– Следуйте за мной, — равнодушно сказал надзиратель, и неторопливо зацокал своими подковками по стальным плитам гулкого пола, направляясь к видневшемуся сквозь полумрак просвету перехода. С середины этого перехода было видно почти все огромное чрево тюрьмы. Справа и слева — стены красного кирпича, двери в три яруса, стальные галереи на прочных кронштейнах. За галереями натянуты широкие сетки, чтобы кому-нибудь из арестантов не пришло в голову перемахнуть через перила. Стальные лестницы-трапы с широкими ступеньками соединяют этажи с вестибюлем, по которому мы шли. На галереях кое-где маячили фигуры надзирателей. Сквозь застекленную часть крыши-потолка едва пробивался наружный свет. Теперь от административного корпуса нас отделял только длинный проход. В его начале и конце — стальные решетки с калитками, и у каждой из них тоже стоял надзиратель.

– Веду по вызову начальника, — сказал мой проводник.

Миновав последнюю калитку, которая тут же была заперта за нами, мы вошли в освещенный солнцем просторный коридор, и проводник указал мне на обитую темным дерматином дверь с медной табличкой «Начальник».

Мы вошли в небольшую приемную. Надзиратель покашлял, как бы прочищая горло, и робко нажал кнопку звонка. Услышав глухое «Войдите», он осторожно отворил дверь и пропустил меня вперед.

– Ефимов доставлен по вашему приказанию!

– Хорошо, — сказал начальник тюрьмы. — Подождите в приемной, я позову, когда будет нужно. Надзиратель вышел и плотно прикрыл дверь. Начальник Старорусской межрайонной тюрьмы Воронов сидел за широким, старинной работы письменным столом и насупясь глядел в мою сторону. Какое-то время мы молча созерцали друг друга, как бы не узнавая. Результат этого созерцания был явно не в мою пользу. Я отвел взгляд и уставился в зарешеченные окна, чуть затененные занавесками.

Окна выходили на набережную Полисти, и по другую ее сторону буйно росли ивы и тополя. Их густые кроны, чуть тронутые осенним багрецом, были залиты неярким солнцем бабьего лета.

С Вороновым мы были знакомы чуть ли не с весны 1932 года, когда я вместе с другими преподавателями межрайонной совпартшколы ходил обедать в милицейскую столовую, где кормили намного лучше, чем в общих городских столовых (карточная система на продукты питания еще не была отменена). Работника НКВД Воронова я встречал и на собраниях городского партхозактива. Иногда заглядывал он и в редакцию «Трибуны», где я заведовал партийным отделом без малого три года. Да и вообще в нашем небольшом городе начальники и газетчики были друг у друга на виду…

Осмотревшись вокруг, я невольно начал искать стул, чтобы сесть: ноги нещадно ломило, и мне казалось, что они вот-вот подогнутся и я упаду на пол. Лицо мое, сильно опухшее от ночных допросов «с пристрастием», все еще горело, а в теле чувствовалась страшная усталость, как после тяжелой физической работы.

– Зачем вы объявили голодовку, Ефимов? — спросил наконец Воронов, поднявшись со стула и продолжая внимательно оглядывать меня.

– Затем, что у меня нет другого способа протестовать против беззаконий, которые здесь творятся.

– И вы полагаете, что следователи оставят дело незаконченным?! Но это же не способ! Голодовкой вы ничего не добьетесь.

– Подскажите мне иной способ.

– Я вам не подсказчик. А умереть вам все равно никто не даст, а уж я — тем более: за жизнь заключенных в тюрьме отвечаю в первую очередь.

– За свою жизнь я сам отвечу, а вот вы ответьте мне: за что почти каждую ночь меня истязают следователи? За что заставляют стоять навытяжку целыми ночами?! Бьют кулаками, ногами… И это методы следствия? У вас не следователи, а палачи и садисты!

Воронов давно уже вышел из-за стола и, заметно волнуясь, ходил по ковровой дорожке от стола до двери и обратно, поскрипывая сапогами. При моих последних словах он вдруг остановился, как будто споткнулся, и возбужденно воскликнул:

– Тихо! Тихо, Ефимов! Попридержите язык, не забывайтесь! Вас допрашивают работники, поставленные Советской властью. И учтите: вы в тюрьме, а не на митинге.

– Я ни в чем не виноват перед Советской властью, — уже без запальчивости сказал я. — И никому не дано права избивать заключенного!

– Покайтесь по совести во всех прегрешениях, подпишите протокол — и следствие будет закончено.

– В каких прегрешениях? Вы словно с луны свалились! Ведь мы знаем друг друга более пяти лет, вы слушали мои публичные выступления, читали в «Трибуне» мои статьи и фельетоны. Что в них грешного и преступного? А протокол мною подписан на первом же допросе, еще при следователе Громове. Чего еще от меня нужно?!

– Не ваше дело выбирать следователей, — отрубил Воронов. — Громов отстранен от следственной работы за нерадивость и отсутствие принципиальности и бдительности…

Я замолчал, поняв бессмысленность дальнейшего спора. Мы находились в неодинаковом положении, и спор был бесполезен. Ясно было только одно: Воронов нисколько не лучше моих ночных мучителей. Их цель — ради своей карьеры любой ценой «выкорчевывать» несуществующую крамолу. Такова общая установка.

Выдержав тяжелую паузу и снова сев за стол, Воронов вкрадчиво заговорил:

– Неужели вы не понимаете, что попали под колесо истории? Неужели вам хочется быть раздавленным?

– Пусть мне честно скажут, в чем я провинился перед историей…

– Вам уже сказали и записали!

– Мне сказали и записали столько нелепицы, что ум за разум заходит. И почему именно я должен попасть под колесо истории, а не этот карьерист Бложис?!

– Не трогайте товарища Бложиса, гражданин Ефимов, — подчеркнуто официально ответил начальник, — ему доверяет партия, он заслуженный работник районного комитета!

– Он клеветник и негодяй! И только вы не хотите понять, что он политический авантюрист! Не хотите понять или вам невыгодно понимать, гражданин начальник тюрьмы?!

Эти мои слова задели Воронова. Он снова вышел из-за стола, молча прошелся по кабинету и совершенно другим тоном сказал:

– Вы напрасно пыжитесь, Иван Иванович. Это совсем ни к чему. Я вас великолепно понимаю и сочувствую вам, но все же решительно советую вам отказаться от объявленной голодовки.

– Спасибо за совет, но лучше будет, если вы оставите меня в покое. Ведь голодуете не вы…

– Ну хорошо! В покое так в покое! — мстительно сказал он и, подойдя к своему креслу, нажал на столе кнопку звонка.