Изменить стиль страницы

В качестве сатирического приложения к «Якорю» выходил тоже еженедельный журнал «Оса», и его редактором был также Григорьев. Он помещал там ругательные пассажи в стихах и прозе, мало остроумные, повторяющие его нападки в «Якоре», нападки на два фронта сразу: против радикальных журналов «Современник», «Русское слово», «Искра» — и против «белого» террора, особенно против «Домашней беседы» полубезумного реакционера В.И. Аскоченского. Григорьев часто противопоставлял сатиру и «положительные» описания, считал, что именно последние народны; он ведь и Некрасова упрекал, что выдающийся народный поэт опускается до сатиры, но и сам не выдерживал и «опускался», нанося удары и «левым», и «правым».

Стремление стать над схваткой в напряженные моменты национальной истории никогда не приводило к успеху: широкие массы читателей склонялись к какой-либо одной позиции. Или — или. Поэтому новое издание, затеянное Стелловским и Григорьевым, было обречено на неуспех. Этому помогала еще и пессимистическая тональность статей редактора. Мелькали подписи, подчеркивавшие «маргинальность» авторов: «Ненужный человек», «Гамлет Щигровского уезда» (название повести И.С. Тургенева о «лишнем человеке»). Да и внутри статей звучали «похоронные» ноты. С самого начала издания «Якоря». Вот программный первый номер. Вторая статья, после «Вступительного слова…», называлась «Безвыходное положение. Из записок ненужного человека». А в ней — «Дело наше покончено», нам нет места в практической жизни и т. д., и т. п. Чита­тель мог спросить: если ваше дело покончено и вы никому не нужны, зачем же вы затеваете журнал?! Недруги Григорьева, и слева, и справа, без всяких колебаний уверяли читателей, что именно они знают истину и именно они поведут страну к счастливому будущему, именно они умны, благородны и талантливы. Конечно же, такая уверенность была куда более привлекательна для массового читателя, чем унылые рассуждения о сложности жизни. Единственное, что из «Якоря» широко читалось и ценилось, особенно в актерских кругах, — это театральные рецензии.

Жизненные неудачи очень изменили облик Григорьева. Куда девалась его живость, его лихорадочная возбужденность – когда при его стремительном входе в собрание хотелось спросить: «где пожар?»! К.Н. Леонтьев, познакомившийся с ним уже в шестидесятых годах, так его описывает: «Мне нравилась его наружность, его плотность, его добрые глаза, его красивый горбатый нос, покойные, тяжелые движения, под которыми крылась страстность. Когда он шел по Невскому в фуражке, в длинном сюртуке, толстый, медленный, с бородкой, когда он пил чай и, кивая головою, слушал, что ему говорили, — он был похож на хорошего, умного купца, конечно, русского…» Любопытно, что страстность, хоть и подспудная, была заметна!

Видя полный неуспех своего журнала, Григорьев в начале 1864 года покинул «Якорь» и «Осу», хотя официально он числился редактором до сентября того года. Он вернулся к Достоевским, в их новый журнал «Эпоха». Здесь он продолжил публикацию воспоминаний и театральных обзоров, а из нового дал две статьи «Парадоксы органической критики» с подзаголовком «Письма к Ф.М. Достоевскому». Это итоговая теоретическая статья нашего критика. Начинается она с иронического эпиграфа из «Горя от ума»: «О чем бишь нечто? Обо всем! Репетилов». Да, как часто у Григорьева, статья обо всем, но главным образом – об органичности, цельности, естественности, духовности, поэтическом пророчестве, о дорогих именах: восторженно оценивается книга В. Гюго о Шекспире, похожая по строению на труды самого Григорьева («Книга сама по себе — гениальное уродство, в котором о самом Шекспире едва ли найдется листа два печатных»), вспоминается «светозарное отражение лучей Шеллингова гения на англосаксонской почве, называемое Карлейлем», из русских упомянуты Пушкин, Белинский, Мочалов, Островский, инок Парфений, «Хомяков и его школа» и «несколько стихийный А. Бухарев» (Григорьев, конечно, знал, что архимандрит Феодор снял с себя монашеский сан и вернул свое мирское имя).

После двух больших частей (писем), которые автор назвал лишь «присказкой» с обещанием дать «сказку» «впереди», должна была появиться часть третья. Кажется, она даже была написана, но вихрь событий не сохранил ее, «Парадоксы…» оборвались на «присказке». В июле 1864 года скончался М.М. Достоевский; это, конечно, мучительно потрясло любившего его брата; Федор Михайлович взял весь журнальный технический груз на себя. А Григорьев в июне опять сел в «яму», в долговую тюрьму. Этому предшествовало скрещение самых разных душевных кризисов. Мало ему было переживаний от провала «Якоря» и разных домашних дрязг с Марией Федоровной, с которой он то сходился, то расходился. Восстановились, к сожалению, разногласия с Достоевским. В «Парадоксах…» Григорьев открыто перечисляет упреки, которые ему делал Федор Михайлович: чрезмерная теоретичность статей, незнание современной текущей литературы, недостаток уважения к Гоголю… Как и раньше, по принципу «корзиночки» комплекс неудач приводил к творческой апатии, к загулам, к залезанию в немыслимые долговые обязательства… И вот — опять в «яме».

Сколько времени Григорьев просидел в тюрьме — неясно. 26 июля он еще не вышел из «Тарасовки». В конце августа он опять был в заключении. Но была ли это повторная история, то есть освобождался ли он в начале августа или так и сидел с начала июля до середины сентября, понять из его редких писем трудно.

У Достоевского, мы знаем, было и денег мало, и совсем не было надежды, что, выйдя из тюрьмы, Григорьев снова не наделает долгов. А в «Тарасовке» он хотя бы понемногу трудился для «Эпохи». Но жизнь там была теперь, после ухода (смерти?) любезного старичка-смотрителя, ой как тяжела. В письме к Н.Н. Страхову от 3 сентября 1864 года Григорьев сетует, что не получает от редакции «Эпохи» обещанные 5 рублей в неделю и потому не может работать: «…не говорю уже о непереносной пище и недостатках в табаке и чае — задолжавши кругом тут же людям, беспрестанно вертящимся на глазах, — протухши от пота, ибо белье не отдает прачка, — не имея какого-либо костюма, можно ли что-либо думать?» Это — последнее — письмо к Страхову кончается потрясающим стоном: «…хоть за прежние–то заслуги и за «записки» (воспоминания. — Б.Е.) — не третируйте меня хуже щенка, покидаемого на навозе».

Что мы точно знаем, около 21 сентября его выкупила из «Тарасовки» второстепенная писательница А.И. Бибикова (кажется, он обещал стилистически выправить какие-то ее произведения). Но на свободе он прожил всего несколько дней. 25 сентября 1864 года он неожиданно скончался от апоплексического удара, как тогда называли инсульт. 28 сентября друзья хоронили его на Митрофаньевском кладбище, за Варшавским вокзалом. Ныне кладбище не существует; оно располагалось рядом с сохранившимся старообрядческим кладбищем, теперь называемым «Громовское»; их разделяла бывшая Старообрядческая, ныне Ташкентская улица, идущая от Дома культуры им. Капранова через подъездные пути Варшавского вокзала к Митрофаньевскому шоссе; Громовское кладбище находится у южной стороны Ташкентской улицы, а Митрофаньевское простиралось севернее.

Писатель П.Д. Боборыкин вспоминал: «Проводить Григорьева бралось немного народу: редакция журнала «Эпоха», несколько человек из «Библиотеки для чтения», два-три актера, в том числе П.В. Васильев, и какие-то личности в странных одеждах, как оказалось, пансионеры дома Тарасова, сидевшие с Григорьевым в одной комнате. В церкви все заметили бывшую актрису г-жу Владимирову. Она приехала проводить в могилу того театрального критика, который относился к ней всегда более чем снисходительно, находил даже в ней задатки большого дарования. И оказалось, что г-жа Владимирова никогда даже не видала в лицо покойного, почему и попросила одного из распорядителей похорон приподнять крышку гроба: гроб стоял в церкви закрытым».

В начале 1930-х годов, когда разрушали Митрофаньевское кладбище, профессор B.C. Спиридонов, всю жизнь занимав­шийся творчеством Григорьева, настоял, чтобы его прах был перенесен на Волково кладбище. Поставили новое надгробие. Теперь останки Григорьева покоятся рядом с могилами его великого предшественника Белинского и великих недругов Добролюбова и Писарева, хотя, честно сказать, последние к Григорьеву, да и он к ним, относились все-таки с подлинным уважением — настоящие таланты, даже споря, признают значение друг друга.