Глубокое уважение к народу выливалось у обоих литераторов в нелюбовь к сатирическому его изображению. Григорьев допускал иронию, насмешку над «миражным» Петербургом, над светской мишурой, но не над народом; «кряжевые» баре вроде Троекурова («Дубровский») тоже как бы оказывались народом, «почвой»: Пушкин, отметил критик, не смеется над Троекуровым.
Достоевский, как и Григорьев, боролся в своих критических и публицистических статьях на два фронта: показывал узость защитников «чистого искусства», но еще более протестовал против «утилитаризма» радикалов, настаивая на великом культурном значении художественного творчества. Можно было бы найти еще целый ряд схождений, параллелей.
И все же разногласия прорезывались. Ф.М. Достоевский вначале, в 1861 году, более трезво понимал общественно-политическую ситуацию в стране; в общей борьбе за реформы, за освобождение крестьян от ига крепостного рабства готов был снисходительнее относиться к крайностям радикалов из «Современника»; и в свой журнал приглашал некоторых «крайних», например, А.Е. Разина, публициста, ценившего искусство, но еще больше — естественные науки. А Григорьев чуть ли не стену лез, возмущаясь и уступками «Современнику», и приглашением Разина. Конечно, он тоже всячески ратовал за освобождение крестьян, но еще больше его волновали проблемы русской культуры и литературы. В письме к Н.Н. Страхову от 18 июля 1861 года он честно признавался: «Есть вопрос и глубже и обширнее по своему значению всех наших вопросов — и вопроса (каков цинизм!) о крепостном состоянии, и вопроса (о, ужас!) о политической свободе. Это — вопрос о нашей умственной и нравственной самостоятельности ». И тут же с грустью цитировал полюбившееся ему рассуждение Э. Ренана, что только узкие мысли правят миром.
А с другой стороны, Ф.М. Достоевский, как говорилось, несочувственно относился к славянофильскому учению, еще более антиславянофильски был настроен старший брат, Михаил Михайлович. Тоже серьезный повод для конфликтов.
Парадоксально, что вначале Ф.М. Достоевский был в целом более радикален в общем социально-политическом смысле, но Григорьев с его быстро усиливающимся пафосом личностного начала, с его романтически-бунтарным «протестом» объективно все более и более оказывался часто «левее» и радикальнее руководителей «Времени», тем более что Ф.М. Достоевский под влиянием обострения общественной борьбы, накала революционных страстей после крестьянской реформы (особенно его потрясли приписанные студентам и полякам петербургские пожары весной 1862 года и безумно революционные листовки осенью) стал заметно «праветь», погружаться в консервативные принципы.
Разногласия были не настолько крупными, чтобы привести к разрыву, Григорьев продолжал сотрудничество. «Время» приобретало все большую популярность, конечно, в первую очередь благодаря Достоевскому, но и Григорьев как главный литературный критик придавал журналу вес. Уже в 1862 году «Время» догнало «Отечественные записки» и «Русское слово», имея около 4000 подписчиков, и уступало лишь «Современнику» (7000) и московскому «Русскому вестнику» (5700). Над журналом, увы, вскоре разразилась катастрофа, в апреле 1863 года он был запрещен из-за статьи Н.Н. Страхова «Роковой вопрос (заметка по поводу польского вопроса)»; в статье проводилась мысль о противостоянии русской православной духовной культуры и умирающей католической цивилизации; однако объяснялась и как бы оправдывалась решительная, смертельная борьба поляков за свою культуру — это и послужило причиной цензурного правительственного гнева. Однако с 1864 года братья Достоевские начали издавать журнал «Эпоха», который даже заглавием прозрачно намекал на преемственность от «Времени». Григорьев активно сотрудничал и в «Эпохе» до самой своей кончины.
Комплект его статей во «Времени» и «Эпохе» — вершина его литературно-критического творчества. Здесь еще сильнее, чем раньше, усиливаются мятежные, бунтарские начала мировоззрения (конечно, с романтической подкладкой, а не с желанием совершать социально-политическую революцию). В русском национальном характере Григорьев теперь постоянно отмечает две «силы» — «стремительную» и «осаживающую». Пушкинский «смирный» Белкин воплощает последнее начало, а к «стремительным» относятся активные, творческие, даже иногда и «хищные» персонажи, словом, те, которые выражают «протест» против застоя, против сложившихся форм жизни. У Пушкина это герои «Кавказского пленника», «Цыган», «Евгения Онегина», «Полтавы», «Каменного гостя», «Дубровского». Много лет роман А.И. Герцена «Кто виноват?» был для Григорьева символом «фатализма» «натуральной школы», а теперь он отмечает в нем «глубину мысли и энергию протеста». Очень ценна в этом отношении рецензия нашего критика на новое издание грибоедовской драмы «Горе от ума», где Чацкий назван «сыном и наследником Новиковых и Радищевых» и прозрачно намекается на его связи с декабристами; вся рецензия — горячая защита «героической натуры» Чацкого.
А в цикле статей о Лермонтове тоже господствуют подобные мотивы. Григорьев склонен теперь видеть героическое начало и в Печорине, который «не только был героем своего времени, но едва ли не один из наших органических типов героического»; он «способен был бы умирать с холодным спокойствием Стеньки Разина в ужаснейших муках». С мятежным вождем крестьянского движения сравнивает критик и романтических героев Лермонтова: «Ведь приглядитесь к ним поближе, к этим туманным, но могучим образам: за Ларою и Корсаром (персонажи поэм Байрона. — Б.Е) проглянет в них, может быть, Стенька Разин».
Очень сложным было отношение Григорьева к Некрасову. Критик понимал его великую художественную силу, множество стихотворений поэта одобрял беспрекословно, ему нравилась некрасовская сатира (но только не по отношению к народу!), и именно в некрасовской статье Григорьев сформулировал свой принципиальный лозунг «где поэзия, там и протест». Иногда критик упрекает поэта даже за недостаточно сильный протест, например, за недооценку мятежных волжских песен; анализируя стихотворение «На Волге», он созерцательному страданию и состраданию героя противопоставляет энергичную действенность исторического Минина: «Вы знаете, что Кузьму Захарьича не к одним только стонам и печали привела эта песня».
В то же время односторонность протеста тоже осуждалась Григорьевым, для него важен противовес – народная жизнь, по отношению к которой не могло быть протеста. Истинно народным Некрасов оказывается лишь тогда, когда он поэтически возвышен, когда он лирически изображает крестьянскую жизнь. Если еще это сочетается со смирением, как в стихотворении «Тишина», то это особенно близко критику, недаром он последнее стихотворение цитирует чуть ли не полностью.
По-иному расставлены акценты в статье Григорьева «Граф Л. Толстой и его сочинения». Творчество Некрасова было как бы переполнено напряженностью, страданиями, — Толстому, наоборот, недостает этих качеств. Одобряя поэтому толстовское разоблачение ложной значительности и мишуры «светского» общества, критик настороженно относится к положительным идеалам художника, сводившимся в основном к изображению простого и «смирного» типа (тем более настороженно — к возвеличиванию природы над человеком!). Здесь-то и вспоминает Григорьев Островского, Кольцова, Некрасова, Ф. Достоевского, которые в самой народной жизни стремились найти «широкое» активное начало. Скрупулезно вспоминая всех энергичных, действенных героев Толстого, связанных с народом (особенно интересно противопоставление героя «Юности» группе демократической молодежи), Григорьев ждет от писателя большего внимания к «силе и страстности» народной стихии — недаром опять вспоминается Стенька Разин как герой фольклорных песен. Критик сочувственно относится к толстовскому анализу, но еще больше он жаждет «синтетичности» всестороннего охвата действительности, раскрытия глубинных возможностей народной жизни. Сам того не осознавая, он как бы предсказывает поворот Толстого к «Войне и миру».
Толстой, ценя в общем талант Григорьева, не принимал его деления характеров на «смирные» и «хищные», так как понятием, противоположным «смирному», считал «бунтующий» или «горящий», а не «хищный». Толстой не знал, что «хищный» — лишь один из вариантов григорьевской антиномии «смирному»; «бунтующий» и «горящий» тоже входили в круг его «антисмирных» представлений, куда включались еще и другие качества (например, Евгений Онегин — тоже противоположный смирному — гордый, ищущий, лишний…).