Изменить стиль страницы

В письме к Страхову от 19 января 1862 года Григорьев относительно подробно рассказал о своих идеях и о своих впечатлениях от прочитанного цикла: «Первая лекция — направленная преимущественно против теоретиков — а здесь, как и везде, все, кто читают — их последователи, привела в немалое недоумение. Вторая кончилась сильнейшими рукоплесканиями. В третьей защитою Пушкина как гражданина и народного поэта я озлобил всех понимавших до мрачного молчания. В четвертой я спокойно ругался над поэзией «О Ваньке Ражем» и о «купце, у коего украден был калач», обращаясь прямо к поколению, «которое ничего, кроме Некрасова, не читало», а кончил насмешками над учением о соединении луны с землею и пророчеством о победе Галилеянина, о торжестве царства духа — опять при сильных рукоплесканиях. Что ни одной своей лекции я заранее не обдумывал — в этом едва ли ты усумнишься. Одно только и было мною заранее обдумано — заключение». Вспомним, что издевка над «соединением луны с землею» — это по поводу утопического учения Ш. Фурье; Галилеянин — Иисус Христос.

Григорьев, как всегда, плыл против течения. Он понимал, что молодое поколение воспитывалось на статьях «теоретиков», то есть радикальных публицистов «Современника» и «Русского слова», что Некрасов — их поэтический кумир (а Пушкина они все больше и больше оттесняли на периферию, пока Д. Писарев и В. Зайцев вообще не низвели его до уровня «легкомысленного версификатора» и «мелкой и жалкой личности»). Григорьев, наоборот, восстанавливал величие Пушкина, но попутно принижал, увы, Некрасова, останавливаясь отнюдь не на лучших его стихотворениях (о «Ваньке Ражем» — «Извозчик», о калаче — «Вор»), хотя отношение Григорьева к Некрасову не укладывается в иронические рамки, он ценил его творчество, в большой статье «Стихотворения Н. Некрасова» (1862) честно сказал и о неприятии некоторых черт («рутинность» и «водевильность» тона целого ряда произведений, слишком большая отдача себя «музе мести и печали» и «миражной цивилизации»), и о своей любви к поэту, к «человеку с народным сердцем, с таким же народным сердцем, как Кольцов и Островский». Эту статью, опубликованную в июльском номере журнала «Время», Григорьев, наверное, написал еще в Оренбурге, иначе она не поспела бы к летнему номеру.

Несмотря на обиду на Достоевских, отходчивый Григорьев, будучи в Оренбурге, постепенно восстанавливал связь с журналом «Время»: еще в январе он отправил Страхову, для передачи Достоевским первую часть статьи о Льве Толстом, названной «Граф Л. Толстой и его сочинения», которая тут же, в январском номере журнала, несколько запоздавшем, была напечатана. Она была лишь вводной частью, фактически посвященной подробной характеристике современных русских журналов. А вторая, основная часть статьи, опубликованная в сентябрьском номере «Времени» и посвященная уже непосредственно творчеству Толстого, высоко ценимого критиком (не забудем, что речь идет еще о раннем Толстом, до «Казаков» и «Войны и мира»!), создавалась уже в Петербурге.

В оренбургский период Григорьев еще усердно переводил байроновское «Паломничество Чайльд-Гарольда», за год успел перевести первую главу (песнь) и тоже опубликовал ее во «Времени» в июле.

В голове творческого человека зрели интересные замыслы, из которых особенно ценным представляется мечта о книге очерков в духе Reisebilder («Путевых картин») Г. Гейне; об этом замысле писатель подробно рассказал в письме к Н.Н. Страхову от 19 января 1862 года: «Провинциальная жизнь, которую, наконец, я стал понимать, внушит мне кажется книгу в роде Reisebilder под названием «Глушь». Подожду только до весны, чтобы пережить годовой цикл этой жизни. Сюда войдут и заграничные мои странствия, и первое мое странствие по России, и жажда старых городов, и Волга, как она мне рисовалась, и Петербург издали, и любовь-ненависть к Москве, подавившей собою вольное развитие местностей, семихолмной, на крови выстроившейся Москве, — вся моя нравственная жизнь, может быть… В самом деле — хоть бы одну путную книгу написать, а то все начатые и неоконченные курсы!»

Увы, читатели не дождались этой книги. С каждым оренбургским месяцем, особенно после перевала на 1862 год, состояние Григорьева становилось все более тревожным и раздерганным. Он страдал от успехов радикальных, ставших почти революционными, несмотря на репрессии, журналов «Современник» и «Русское слово». «Донкихотские» идеи самого мыслителя и литератора оказывались невостребованными широкой публикой.

Донимала бюрократическая обстановка военного корпуса. Как обмолвился Григорьев в письме к Страхову от 20 марта 1862 года: «Прибавь к этому ненависть ко мне барабанного начальства, интриги подлецов товарищей, из которых только татары — истинно порядочные люди». К сожалению, он не назвал имен. Известно только по его письмам и по воспоминаниям современников, что он подружился с обер-офицером С.Н. Федоровым, писавшим неплохие сатирические очерки (печатались в «Искре», а при ходатайстве Григорьева — и во «Времени»). Живой и остроумный, Федоров, однако, был выпивохой, и ему нетрудно было приобщить к своим кутежам и слабого Григорьева.

А в быту Григорьева очень мучила Мария Федоровна. Он пренебрегал мещанскими представлениями о нравственности, считал, что не юридическая по официальным бумагам супруга, а реальная жена, близкий сердцу человек, имеет моральные права быть его «половиной», и он принципиально в Дворянском собрании ходил под руку с Марией Федоровной. А на письменные жалобы Лидии Федоровны к генерал-губернатору Безаку «муж» давал откровенные разъяснения (впрочем, ему пришлось по требованию начальства посылать «жене» и отцу какие-то доли жалованья — нечто вроде нынешних алиментов). Но Марии Федоровне этого было мало. Она не могла не видеть косых взглядов обывателей, не могла не страдать оттого, что на вечера к сослуживцам, на званый обед к губернатору приглашали одного Аполлона Александровича… Несчастная женщина, терявшая детей, истерически страдала от одиночества, бешеную любовь перенесла на собачонку, при этом дико ревновала Григорьева к женам сослуживцев, к частным ученицам…

Жизнь же главы этого неудачного семейства была тяжелейшей. Помимо напряженной работы в корпусе (почти ежедневно по 6 часов) он еще набрал частных уроков, в свободные минуты страстно отдавался критической прозе и переводной поэзии, был весь измочаленный от усталости — а тут еще истерики и брань Марии Федоровны… Снова зрело желание перемены мест.

В отчаянии от запоев и «невнимания» Григорьева Мария Федоровна умышленной инсценировкой его «безобразий» наивно пыталась привлечь на свою сторону начальство корпуса. Из письма Григорьева Страхову от 20 марта 1862 года: «Человек отдает все, что может, готов испродаться до последних штанов, женщина буйствует, безумствует, бьет стекла в квартире и зовет полицию, обвиняя меня в буйстве, бегает к властям, и все смотрят на меня как на какого-то злодея. Женщина лжет, что ее оставляют без копейки, лжет, что я увез ее от родителей… Все это, разумеется, до первого призыва к властям. Власти видят, что я отдаю все, что имею, и все-таки не понимают, в чем дело. А оно очень просто. Когда эта несчастная убедилась, что нет поворота — она со всей дикостью своей натуры захотела мстить (…). Вот я нынче услыхал, что перед отъездом три часа она выла, бедная, — и пошел на урок. Хожу по классу и диктую грамматические примеры, — а что-то давит грудь, подступает к горлу и, того гляди, прорвется истерическими рыданиями!»

В этом письме непонятны слова «перед отъездом». Может быть, Мария Федоровна, не выдержав семейных скандалов, вознамерилась вернуться в Петербург? Ведь Григорьев не мог отъезжать в марте, он должен был закончить учебный год. Как бы там ни было, но разрыв созрел, и уезжал Григорьев из Оренбурга один. Он попросил отпуск на два месяца, указав совершенно фантастическую причину: «в города Москву и Петербург для устройства домашних дел и перевозки семейства в Оренбург». Какие в Петербурге у него могли быть домашние дела? и какое семейство перевозить? неужели Лидию Федоровну с детьми?! Начальство отпуск разрешило, и в конце мая 1862 года Григорьев выехал в Петербург (по официальным документам он выехал 5 июня, но имеется его письмо к А.А. Краевскому от 2 июня, из которого явствует, что он уже в столице). Всю боль нравственных мучений от разрыва с Марией Федоровной он передал в яркой поэме «Вверх по Волге» (1862):