Я побежал на звуки, я спешил к ним. Кажется, другая мелодия звала меня... Скрипка сливала в один зеленый гуд лесные шорохи, лесные блики. А во мне повторялись и повторялись те слова... Что же мне так больно и так трудно?... Что же мне так больно и так трудно.

В открытом окне звучал магнитофон. Она стояла рядом и смотрела в сторону леса. На глазах у нее слезы.

– Ты плачешь?!

– Нет... Песня очень грустная... Почему ты ушел, ничего не сказав?

– Я принес тебе грибы. Не знаю какие...

– Молодец, одни белые... Почему ты ходишь в лес без ружья? Тайга все-таки...

Мне стало весело:

– Больше не буду.

– Смеется... Думаешь, можно остаться одной в этом... в этой...

Так получилось. Я прикоснулся губами к ее руке.

* * *

Ходил в котельную, чтобы повернуть горячие краны к электростанции, оранжерее, водонапорной башне. Кран, ведущий в наши склады, открыт постоянно. Тепло идет к морозильным приборам. Значит, надо в самом складе найти кран отопления, включить батареи в комнате, в тамбуре за входной дверью, в обычных кладовках, там, где есть радиаторы.

Холодает, а забот у нас только и всего, кран повернуть. Разве что пойти проверить совсем другие радиаторы, у машин в ангаре. Слить воду, если она будет, пока морозы не грянут. Хорошо перевезти аккумуляторы с машин в теплое место на зимовку, на станцию, потихоньку зарядить...

Подождут.

* * *

Безделье кончилось.

Два дня ушли на установку лестницы между этажами. Пролет надо навесить на штыки верхней площадки, предельно точно вогнать в пазухи нижней. Сварить металлические соединения, приварить перила. Но я никогда не держал в руках сварочный аппарат. Уму непостижимо, сколько мне, дилетанту, выйдет осваивать, угадывать, разгадывать, ломать разной техники. На всякий случай надел резиновые сапоги, жесткие резиновые перчатки, сел изучать электросварку. Соединял между собой сначала гвозди, потом железки, пока не осмелел.

Сварил соединения лестничных опор, а затем и лестничные перила. Кое-как сладил.

С большим удовольствием прошелся по этим лестницам. Туда – сюда, вниз – вверх и обратно. Поднимаюсь по ним каждый' день. Очень удобно.

Я сделаю дом. Ее дом. Ради нее светлый дом.

* * *

Почему так неоправданно усложнен человек?... Вот уже сколько раз даже на бумаге я не решаюсь вывернуть себя наизнанку. Или боюсь в глубине моей сделать все четким и ясным? Не решаюсь бумаге, значит – себе, конечно, себе, не кому-нибудь, высказать мое, только мое...Знаю, хуже не будет, а ясность вроде пугает, как утрата надежд, как итог, за которым больше ничего не случится. Но будет ли она, ясность, когда напишу все, что думаю, что могу подумать?...

Нет, я не верю, что наступил конец и мы одни. Я не верю. Но так долго ждать, когда придут люди: не помогут, не спасут, а придут и объяснят непонятное... Ждать невыносимо.

Первые недели на этой поляне были как избавление. Казалось, день-два, кто-то непременно появится, выйдет из леса, прилетит. Энергичный, горластый, шумный, выгонит нас туда, к себе, в милый обетованный мир, как названных... Ожиданье сменилось тоскливой безнадежностью. Нет логики, нет крохотных малюсеньких примет, объяснимых и понятных, чтобы я мог вернуть ощущение той надежды, пояснить себе, что происходит...

Вначале я укладывал кирпичи полушутя. Хотелось удивить хозяев поляны, искупить невольное вторжение, вызвать улыбку, отработать съеденное, выпитое. Не всерьез, конечно, так, между людей... Хотелось быть нагруженным до усталости, ускорить бег ожиданья, уйти от непонятного, избавить от слез ее... Многое было в этой прихоти, пока не перестала быть прихотью...

Жутковато писать: никто не придет. А я пишу. Никто не придет... Мистика? Может быть. Но почему никто не придет? Не знаю, не понимаю, не умею...

Первый цемент я разводил в деревянном корыте, понемногу. Сам думал – все понарошку. Средь бела дня застанут меня за этим занятием люди, остановят... Не остановили... Я замешиваю бетон в электромешалке: что-то вроде железного бочонка на треноге, с мотором. Бочонок медленно крутится, бетон переваливается в нем с боку на бок. Включаю, подвожу бадейку на тросе подъемного крана, бочонок наклоняю, тоже мотором, шлепаю бетон в бадейку, поднимаю бадейку наверх к месту работы. В бочонок – новый мешок цемента, вода из шланга, нажатие кнопки... Вечное движение. Работа не понарошку. Дом надо кончить к зиме...

Словно тоска беспросветная будет непременно связана только с этой кладовкой, заточеньем при складе. А нормальное, человечье жилье тоску, может быть, отгонит... Вот они какие, мысли...

Уже давно мы ничего не говорим с ней про тот большой милый, так нелепо и внезапно покинутый мир. Наговорились, а теперь молчим о нем по собственной воле, не сговариваясь. Однажды она сказала мне: «ты не сердись, это я нагнала панику. Все будет хорошо. Я сон такой видела».

Я не сержусь.

Когда было знаменитое трясение в Ташкенте, моя сестренка рассказывала, как люди, выскакивая на улицу из падающих вслед за ними домов, кричали в грохоте, в пыли, в дыму: началась война, опять война!.. Стоны, гибель, огонь, пожары... Видно, сильнее войны зверя нет. Ничего страшнее, кажется, нет... Я не виню тебя...

Неужели теперь война такая? Мгновенная? Сразу на весь белый свет?... Я не виню тебя. Все будет хорошо... Но где он, мальчик мой. Солнышко мое ненаглядное?...

* * *

Как часто мы слышали слова о чистом небе над головой. Безмятежный символ покоя... Смотрю в наше бесконечно синее небо, и тревожно и колко становится на душе, как от ледяной царапины, от стуженой боли. Разве бывает оно такое, без единого самолета? Без единого белого следа, прочерченного над облаками? Сколько раз я видел в московском небе такие следы, четкие, уверенные, стремительные, покойные. Видел и никогда не думал о том, что кто-то в небе охраняет меня, бережет меня и город, в котором я живу, сына моего и моих друзей, наши заботы, все наше. Бережет и ночью и днем.

А что же теперь? Почему никто не залетает сюда? Разве меньше тут синевы и простора, и некуда взвиться, и негде прочертить белый след, почти невидимый снизу?

Не хочу верить, но сознание мое подсказывает нелепую догадку. Некому прилететь, потому что бьются они вдали отсюда... бьются последние, бьются насмерть в самой страшной последней схватке, в чистом сиянии неба.

Как оно холодит равнодушной бесконечностью...

* * *

Синицы влетают в окошко фургона, как в собственный дом. Угостил однажды печеньем, нахалки наведываются каждый день. Садиться не раму, одним глазом, бочком смотрит на меня, прыгает на стол, ничего не боясь... А может улететь... Веселая, живая... Далеко улететь. Очень далеко. Взвиться над этим проклятым лесом и улететь. И никуда не летит. Печенье подавай. Не подашь – она сердится, летает по всему вагончику. Однажды забыл на столе дневник, порвала страницу. Вот и книгу исклевала, издергала «Тысячу и одну ночь...».

* * *

Обратил внимание, что в лесу не подошел к тикалке, не проверил, как всегда... Равнодушие? Нет, привычка свыше нам дана, замена радости она. Всему замена.

* * *

Вот и первая накладка в моей работе. Подумал вдруг, как я буду поднимать краном ванны для жилых комнат, если поставлю крышу на доме? Надо их поднять, пока нет ее, и поставить, на свои места. Но один этаж у меня готов, и придется кому-то ванны тащить через дверь... Шляпа. Головой надо работать.

Сегодня возил на погрузчике ванны с унитазами, поднимал их красном и ставил. Девять ванн, девять унитазов. Рядом положил ящики с умывальниками.

Голубое небо смотрится в голубые ванны. Эту голубую радость в Москве называют: мечта идиота. Но красиво, ничего не скажешь.

Она посмотрела, как ванны взвиваются в небо.

– Теперь и я поверила, дом будет...