Господи, умолял я не знаю кого, помоги добежать, помоги добежать, помоги-и...

Станция была совсем рядом, и я почти упал с первых ступенек туда, где медленно задвигались огромные стальные двери, отделяя нас двоих от всех, кто был уже там, кому суждено жить. Оставалась только узкая щель, а в ней белое, как полотно, лицо женщины – милиционера.

– Отключите! Отодвиньте на столечко! Возьмите ребенка!

– Не могу, – сказала белыми, как полотно, губами узкая бронированная щель. – Не могу-у! Осталось десять секунд. Она уже взорвалась!

Я вколотил руки в эту щель, чувствуя, как они хрустят раздавленные.

– Остановите! Возьмите ребенка! – орал моим голосом каменный пустой вестибюль. В огромном окне кружилось небо вокруг ослепительного шара, затмившего солнце...

Наяву я растираю онемевшие пальцы.

* * *

Утро лечит. Этот густой, свежестью остекленный воздух можно черпать ведром и опрокидывать на себя, как воду. Он течет по лицу, глазам, плечам и рукам, он вливается в тебя как живое благо, растворенный летучий хвойный мед.

Она хорошо выглядит, будто не было вечером никаких слез.

– Ты огорчен? Если я виновата, не сердись на меня.

– Я не сержусь.

– Тебе нездоровится?

– Плохо спал.

– Опять припомнил что-нибудь?

– Угадала... Мама рассказывала мне, как в начале войны объявили воздушную тревогу. Она взяла меня в одеяло и бегала по улицам вместе со мной, спрашивая у бегущих в панике людей, где найти бомбоубежище... Потом оказалось, тревога ложная, тренировочная, для проверки... А я тогда вполне мог бегать своими ногами...

Она мягко улыбнулась:

– Такой большой, в одеяле?...

Конечно, теперь это может показаться комичным.

Пусть улыбается. Все легче...

Конец первой части

Часть вторая

Четвертая тетрадь

Больше месяца у меня было что-то похожее на душевный сдвиг. Я не мог написать ни одной строчки, не приходило желание открывать никчемный дневник, будто он уже кончился на последней странице тетради, а новую начинать бесполезно, потому что вот-вот наступят какие-то пределы, все переменится в один единственный день, придут, наконец, люди на эту поляну, придет ясность, придет окончание всех недомолвок и постоянной глухой напряженности.

Ничего не менялось, ничего не изменилось. Никто не принес вожделенную простенькую обыкновенную телеграмму, открытку, никто не отозвался на радиосигналы, которые каждый день вечером я с настойчивостью маньяка посылаю неизвестно кому. Елаго, что у меня хватает воли делать это не больше пяти минут. Ровно пять оглушенных минут. В остальное время, пока светло, я как загубленный в моем упрямстве, отлаживаю, складываю понемногу наш дом. Складываю...

Неделю назад я уложил на стены потолочные плиты. Ни много ни мало двадцать шесть бетонных плит. Они были помечены все номерами. Хорошо я по наитию догадался проверить на чертежах значение номеров. Их нельзя перепутать. В нужных местах уже проделаны дыры для водяных труб, каналы для проводки, отверстия печных и каминных дымоходов. И я укладывал их, как детали огромного конструктора.

Точно так же помечены перекрытия второго этажа, которые своей очереди ждут на складе под навесом.

Да, пришла ко мне легкость, автоматизм в управлении краном. Сама укладка не стала от этого легче и проще.

Для начала мне понадобилось приручить еще один «автомобиль». Огромный колесный трактор, пахнущий соляркой, с площадкой прицепом на восьми тугих двойных баллонах. Машина так непривычна для моих водительских навыков, что подходил я к ней, как, наверное, подходил бы к самолету, если бы мне сказали, а ну, попробуй. До сих пор холодеет в груди от неуверенности, от боязни перед этим гигантом, от невозможности усвоить его габариты. Я воевал с ним ежедневно по два часа: два метра вперед и два назад, пока через неделю не прокатился на нем вокруг ангара, весь мокрый от морального напряжения, что придется мне, бедняге, сдружить в работе огромные массы металла двух машин.

Я ставил колесный транспортер в нескольких метрах от штабеля бетонных плит, подгонял кран между ним и штабелем, выдвигал массивные лапы для упора, цеплял за ушки на плитах крюки подвески, перекладывал на площадку транспортера, выходил из кабины, снимал крюки, цеплял новую плиту, шел в кабину...

Потом вез четыре плиты к дому, где все движения машин и мои повторялись, но приходилось от каждой плиты отделять прокладочные ободки по обоим краям. Нижняя сторона плит уже на заводе была хорошо полирована, оглажена, верхняя вызывала тоскливое предчувствие, что надо брать в руки автоген, с которым я никогда не имел никаких отношений, чтобы срезать кольца ушек на плитах, подготовить к настилу паркета.

И так я поднимал очередную плиту, подводил в нужное место, на глазок определял снизу, где она зависнет, выходил из кабины, поднимался туда, на плиты /в начале пришлось ходить и по стене, примеривался, куда и насколько подать, спускался в кабину крана, подавал, снова поднимался, опять слезал. И так не один раз, пока плита с натугой не устанавливалась туда, где ей положено быть. Последний раз включал кран, бетон тяжко немел на кирпичной кладке, машина вздрагивала в облегчении.

У плит по бокам наклеены белые пружинистые вспененные прокладки, похожие на белую резину. Поэтому приходилось так управляться краном, чтобы слегка потянуть плиту, когда почти ложится, влево, прижать ее к другой плите прокладкой...

Потом, кажется на пятой плите, наверх стала ходить она и показывать мне, как я ее научил, куца, насколько подвинуть, где опустить.

У нее смешно получается: манит ладошкой плиту на себя, как не видимого снизу котенка, и что-то выговаривает губами, неслышно в рокоте металла.

Добрая моя лесная фея... Кажется, я был все это время насупленным и замкнутым, если не откровенно злым. И я благодарен ей, что ни разу мои настроения не вызвали у нее какое-либо противодействие, жалобы, капризы или упреки. Случись такое, наверное, стало бы нам двоим совсем худо, неизменимо плохо.

Ей, наверное, казалось: я так упоенно занят работой, кирпичами, цементом, что не стоит меня отвлекать. Лишь однажды она попросила меня подумать о другом деле: скоро настанет время скашивать гречиху, жаль, если пропадет...

Но вот на столике у меня только что начатая тетрадь. Снова я пишу дневник. Пишу – это верный признак выздоровления, жадной тяги моей к исповеди.

Началась она в тот хороший день, когда я вошел в дом. Не в обозначенную кирпичом схему, вошел в дом. Замкнутое стенами, потолком, дверями, окнами гулкое пространство. И ограничил это пространство я. Своими руками. Поставил, обозначил там, где его не было, где оно будет всегда, или очень долго. Я хожу по комнатам, где пока серый бетонный пол, грубые кирпичные стены, серый, но гладкий потолок, над которым нет еще второго этажа, нет крыши, но это все-таки д о м, жилье, наш дом. На сером полу спрессованная дождями серая пыль. Но больше они сюда, ни дожди, ни снег не попадут, разве что на лестничную площадку в разъем на потолке, ведущий на второй, пока воображаемый этаж. Пока. Он будет, второй этаж. Будет крыша. Будут уютные лампы на потолке. Будет паркетный пол. А двери уже открываются и закрываются. Плавно и мягко. Не скрипят. Я смазал петли маслом от моторов.

Одного больше не будет. Ощущения, что мы живем как мыши при чужом складе. Пригрелись в пустой комнатушке и. выходим из нее, чтобы есть краденое. Может быть она, эта неотвязная мысль, и заставило меня ворочать камни, двигать машины.

* * *

Сегодня у меня выходной день. Я сам его себе назначил. Утром показалось: не могу не остановиться. Чтобы отмякла немного железная сухость в плечах, отошло напряжение в ладонях, перестала болеть спина.

В башне устроил себе холодный дуги, обрил щеки до неузнаваемости, надел свежую полотняную рубашку, новые джинсы, гуляй – не хочу.