А неизбежные сомнения и даже нередкое отчаяние — все равно бессильны перед чистой душой. Я всегда помню излюбленную материнскую пословицу: "Живи детским сердцем — свят будешь". Думаю, эта заповедь близка Михайлову, безусловно, приемлющему мир, где есть место святой детской душе, как в его прекрасном стихотворении "Детский нимб":
Митюшке Комову
Он вернулся после баньки и топочет по избушке,
По кержацкой, по листвяной, по избушке родовой —
И впервые я увидел: у Митюшки на макушке,
На головушке на чистой — нимб сияет как живой.
Перевидел я на свете много стран и много люда,
Но наверно был я раньше все-таки чуть-чуть слепой,
Коль ни разу не заметил на земле такого чуда,
Как на этой на макушке на овсяной, на льняной.
Ясной радостию рдея, протянул тут мне Митюшка
Свою лучшую игрушку — выдувалку пузырей.
И я дунул наудачу — и над нимбом, над макушкой
Дивной радугой взлетела стая круглых снегирей.
Понимаю я, конечно: свет от лампы очень ярок,
Вот и заиграли блики, как вживую, как во сне…
А быть может, это все же тихий ангела подарок
Той святой душе Митюшки… да, пожалуй, что и мне…
Художественный мир поэта, наполненный животворной силой полнокровного русского слова, — светел и чист, как вздох.
И своеобразным эпиграфом судьбы и творчества Валерия Михайлова способны стать строки из стихотворения Юрия Кузнецова "Молитва":
На голом острове растет чертополох,
Когда-то старцы жили там, остался вздох.
Как прежде молится сей вздох сквозь дождь и снег:
— Ты в небесех — мы во гресех — помилуй всех.
Николай Переяслов, Марина Переяслова ЭНЕРГЕТИЧЕСКИЙ ШКВАЛ ЛЮБВИ. (Размышления над новой книгой стихов Валентина Устинова "Метельный храм")
Поэтический мир Валентина Устинова иногда сопоставляют с тем, который творил в своих стихах и поэмах ушедший недавно от нас Юрий Кузнецов, находя в творчестве двух этих крупных поэтов современности такие общие черты, как стремление к собственному мифотворчеству и попытки создания некоей индивидуальной теологической системы, населённой богами, божествами и духами различных стихий, собранными из религиозных культов множества времён и народов и сведёнными в одну, так сказать, надконфессиональную христианско-языческую иерархию.
И в этом, действительно, имеется определённая доля правды, ибо методология использования персонажей и мотивов мировой мифологии, народного фольклора и образов классической литературы в качестве сырья для сотворения своей собственной поэтики и вправду присуща и тому, и другому автору, хотя мифологическое пространство Валентина Устинова носит гораздо более выраженный славянский характер и, в отличие от отстранённо-холодных и надмирно-дидактических интонаций Юрия Кузнецова, буквально до краёв наполнено взрывными энергиями любви, ревности и других, овладевающих человеком страстей. Такими приходили к читателю сборники "Ярило", "Окликание звёзд" и практически все предыдущие книги Устинова, и, слава Богу, эти завораживающие энергии не иссякли в поэте и доныне, что стало видно по изданному недавно Московской городской организацией Союза писателей России сборнику его новых стихов "Метельный храм".
Читателя не может не заворожить образ метельного храма, вырастающего перед лицом путника, застигнутого, подобно герою "Капитанской дочки", снежной пургой в русском поле — видение этакого снежного собора, воздвигнутого "белою бездной зимней метели". В этом живом храме путник (а вместе с ним и читатель) стоит перед воображаемым аналоем, мысленно зажигает свечу, творит молитву и мыслит о лежащей перед ним жизни не как о распятье и каре, но просто как о дороге через поле, на которой его ждут "лишь очищенье и подвиг души". А потому — надо поклониться "метельному богу" и, раздвинув стены метельного храма, двигаться дальше. "Надо бы плакать, а хочется жить", — признаётся поэт, оглядываясь на прожитую часть судьбы, и дальнейшими стихами показывая, чем же наполнена эта осиливаемая им жизненная дорога.
Одним из стержневых стихотворений книги Валентина Устинова или, как сегодня принято говорить — программных, — выступает стихотворение "Земли живая мреть", которое своим заголовком может заставить иного зубоскала съязвить что-то гаденькое в адрес непривычно-забытого ныне слова "мреть", но, если читатель доберётся до конца стихотворения (а магическая сила устиновской поэзии такова, что, войдя в захватывающе-интригующую атмосферу любого из его произведений, читатель, как правило, уже не в состоянии стряхнуть с себя околдовывающего его дурмана и прочитывает разворачивающийся в стихе сюжет до последних строчек), то нет сомнений, что он согласится, что это и есть самое точное слово для обозначения авторского повествования о вечном возрождении природы и бытия, которые каждую весну стряхивают с себя зимнее оцепенение и одурь, и снова живут, как ни в чём не бывало, как бы сигнализируя нам сквозь наше маловерие о том, что вот так же с каждым разочарованием умирает, а с каждым новым огоньком надежды оживает и человечья душа. Всё печальное и грустное в нашей жизни — это такая же мреть, как смёрзшийся в зимние морозы перегной, который с наступлением весеннего тепла отогреет в себе семена, личинки и споры и взорвётся в окружающий мир новой жизнью…
Поэты — если и не постоянные "небожители", то, по крайней мере, обитают духом в гораздо более высоких слоях атмосферы, чем большинство остальных людей. Вот и Валентин Устинов давно уже поднялся в своих поэтических странствиях на вершину мироздания и смотрит на мир с этой почти трансцендентальной высоты, поэтому так часто встречаешь у него такие категории как "провидческая боль", "смертная даль", "пути любви и печали" или "поле времён". (Надо сказать, что времена довольно многими писателями воспринимаются не как нечто безвозвратно исчезающее в прошлом, а как некая свалка использованных чувств и возможностей, наподобие кладбища разбитых автомобилей или, как в рассказе Габриэля Гарсиа Маркеса, — "океана забытых времён".)
Но ни охваченные поэтическим взором дали, ни прожитые им в сердце исторические эпохи не в состоянии остудить в его душе вечной жажды любви, которая то и дело прорывает ткань его стихотворений, придавая им такое неожиданно молодое звучание, как в стихотворении "Ночь на Ивана Купала": "...И ты — озорная, родная опять, / прикрыв наготу росою, / сквозь колдовство и пригляд опят, / меж крыльев папоротников и голубят / выходишь к реке босою..."