А теперь в синагоге тихо и пусто. Нет ни криков, ни ссор. Мрачные, исхудалые, высохшие как соломинки при суховее в степи, стоят сгорбленные отцы и молят, сами не ведая кого, защитить их сыновей от вражеской пули на кровавом поле войны.

А на верхней галерее, где молятся женщины, ведущая молельщица, слегка покачиваясь и глядя в огромный молитвенник, с экстазом читает слова молитвы:

«Твои смертоносные стрелы угодили прямо в меня, ты наполнил мою чашу скорбью и страданием… Моего супруга, главу дома моего, отца невинных чад моих, моего кормильца и заступника взял ты к себе, всевышний! Разбита моя жизнь, исчезли все радости, велико мое горе и безграничны мои страдания…»

На мгновенье в синагоге стало тихо. Слышно было, как молящиеся шепотом произносят слова молитвы. Вдруг сверху донёсся чей-то скорбный голос:

– Верни мне мужа моего! Пусть вражья пуля пронесется мимо него! Господи! Сжалься надо мной и над моими детьми – сохрани ему жизнь, не делай меня, милосердный, несчастной вдовой, а детишек сиротами.

Танхум молился и прислушивался к женским причитаниям. Покачиваясь, кантор сиплым голосом пел заунывную молитву. Прихожане, тоже покачиваясь, быстро-быстро шевеля губами, шепотом повторяли за кантором прочитанные в молитвеннике непонятные слова, вкладывая в них другой смысл, выливали свое горе и печаль.

Танхум качался из стороны в сторону, время от времени бросая взоры вверх – туда, где сидели женщины. В первом ряду, около жены шульца и супруги Юделя Пейтраха, он увидел Нехаму, которая, уткнувшись в молитвенник, усердно молилась.

«Молит бога о ребенке», – подумал он.

Тихий плач женщин вдруг перешел в вопль. Женщина с грубым, почти мужским голосом, поднявшись с места, ломая руки, громко перекрикивая ведущую молельщицу, завопила:

– Горе мое горькое!… Кто знает, куда злой рок забросил моего сыночка! Кто знает, где он и что с ним!… Не закрыла ли уже злодейка пуля навечно его светлые очи, не проглотила ли его мать – сыра земля?… Не узнаем даже, где покоятся его бедные косточки!…

– Боже милосердный! Горько мне. Тяжко мне! Увижу ли я его, моего кормильца, а дети отца своего!… – вслед заголосила другая.

Кантор запел громче, повысила голос и ведущая молельщица. Молитва и плач прихожан слились в пронзительный вой.

– Тише! Не мешайте молиться! Чего нюни распустили? – крикнул длиннобородый служка, стукнув рукой об амвон.

Но женщины не переставали рыдать и причитать:

– За кого мои дети положили свои светлые головушки?…

– Кто теперь будет отцом моим детям и кто будет хозяином моего клочка земли? – перебила другая.

Танхум поднял голову и взглянул на верхнюю галерею. Опять бросилась в глаза Нехама. Она с особым усердием молилась.

«Просит бога, чтобы родился ребенок, а эти оплакивают уже выхоженных детей», – подумал он.

Вдруг в гневных голосах, доносившихся сверху, зазвучали слова, которые словно ножом пронзили сердце Танхума:

– За этих кровопийц-богатеев сложили они свои светлые головушки, чтобы им подохнуть! Они, эти черти, откупаются, остаются дома, захватывают нашу землю, а мы, как рабы, должны работать на них. Ох, господь ты наш милосердный, как можешь ты безучастно взирать на их бесчинства!… Нет больше сил наших терпеть!… Помоги нам, боженька наш, помоги!

– Тише, женщины, тише! – вскочил шульц. – Ша! Ша!. Перестанете вы наконец галдеть или нет?

– Как же нам не плакать, как не кричать?

– Тише, говорят вам! Замолчите!

Танхум поднял руку, желая помочь шульцу призвать к порядку прихожан, но тотчас опустил ее: он увидел Фрейду, Хевед и нескольких женщин. Перед глазами промелькнул образ отца. Он стоял, опираясь на стендер, лицо его было худое и печальное.

С женской половины синагоги до слуха Танхума донесся плачущий голос Фрейды:

– Увидят ли его когда-нибудь глаза мои? Вернется ли он, наш родимый, к семье своей?…

«Это они меня проклинают… Все проклинают меня», – промелькнуло в голове Танхума.

Его охватила злоба.

«Если бы не я… не я… Мало добра я им делаю?! А они, окаянные, еще ругают, проклинают меня, желают мне гибели… Неблагодарные твари! Сколько для них ни делаешь, все им мало».

Перед его мысленным взором вдруг пронеслась картина: все умерли, он остался один-одинешенек во всем Садаеве. Он, только он один владеет всей раскинувшейся перед ним необъятной степью. Куда ни поедет, куда ни пойдет – он хозяин. Куда ни ступит ногой, куда ни кинет взгляд – всюду он хозяин, только он и больше никто. Надвигается ли тучка в небе – это для его земель дождь прольется; зазеленеет, зацветет травка в поле – все, нее для него одного. Одна только забота занимала его сейчас: руки!… Земле нужны руки… Земля любит, чтобы на ней трудились заботливые руки… Земля и руки – только это ему нужно, больше ничего. А одной парой рук что можно сделать? Не справиться им с этой землей. Но где же взять еще?

Танхум снова поглядел на верхнюю галерею. Он долго наблюдал за женой, как она, покачиваясь и обливаясь горькими слезами, молится, просит у бога ребенка, сына просит.

Танхум почувствовал себя здесь особенно одиноким. Все плачут и молятся за своих близких – братьев, сыновей. Один он стоит безучастный к этому человеческому горю, с холодным, окаменелым сердцем. Внезапно им овладел неодолимый страх. Такого страха он не испытывал даже в тот день, когда отобрал у конокрада деньги. Это был страх уже не из-за похищенной у вора шапки, нет, он боялся этих солдаток, у которых отнял землю, заставил их работать на себя; это был страх перед обиженными и ограбленными братьями, истекавшими кровью на войне; они затаили злобу и ненависть к нему и не пощадят его, когда вернутся домой.

После короткого затишья снова послышались рыдания. Танхуму тоже хотелось плакать, чтобы хоть немного облегчить свою переполненную страхом и отчаянием душу, но он не мог.

Кантор из последних сил драл глотку, синагогальный служка не переставал стучать по столу и призывать к порядку, а плач и вопли все усиливались.

Танхум несколько раз выходил на улицу. Он хотел подойти к отцу и пригласить его на субботний обед, помириться с ним и хоть что-нибудь узнать о братьях. Но он боялся, как бы отец не начал ругать его и не опозорил при всех.

К концу молитвы Танхум снова вернулся на свое место. Кантор, выбиваясь из сил, охрипший и потный, продолжал молиться, а прихожане, покачиваясь, повторяли за кантором поминальную молитву – за упокой душ умерших.

– Половина Садаева сложила головы па войне, – сказал Юдель Пейтрах шульцу. – Вся синагога читает поминальную – у всех есть кого поминать.

– Ну и что же? – злился шульц. – Больше не допущу такого рева. В синагогу приходят молиться, а не плакать и причитать. Пусть идут на кладбище и там рыдают сколько им угодно.

– Верно, совершенно верно, – отозвался Танхум, следуя за шульцем и Юделем. – Надо выставлять таких из синагоги!

Он обернулся, желая убедиться, не слышит ли кто-нибудь его слова, и увидел отца. Тот шел измученный, еле волоча ноги. Танхум хотел пригласить его на субботний обед, но отец резко отвернулся от него и вместе с подошедшей к нему заплаканной Фрейдой направился к своему дому.

5

Стояла невыносимая жара. Стремительно поспевали хлеба. Танхум был очень озабочен: надо вовремя убрать большой урожай ржи и пшеницы, выросший на землях солдаток, мужья которых ушли на фронт. Две жатки, Имеющиеся в его хозяйстве, не могли обеспечить уборку, а солдатки, нанявшиеся в страдную пору к Танхуму, не умели косить вручную. С болью в сердце Танхум глядел на перезревавшие хлеба; они начали осыпаться.

Пришлось дорого заплатить косарям, работавшим у Юделя, чтобы переманить их к себе.

С пропашными культурами было легче: на уборку подсолнуха, кукурузы и картофеля можно было поставить женщин и даже детей.

Боясь, как бы не пошли дожди, Танхум решил пораньше начать уборку картофеля – ботва еще почти не пожелтела. Отправляя женщин на картофельное поле, он наказывал им выкапывать кусты выборочно, в первую очередь пожелтевшие или засохшие, и подбирать всю мелочь, которая пойдет на корм скоту.