Изменить стиль страницы

Какой же это дом престарелых, это же психушка, — поняла Ирина.

Маленькая, вся кругленькая, с красными щечками и непонятного возраста женщина подбежала к скамейке и заглянула в пакет возле Фани. «Яблочки!» — вскричала она и пухлой ручкой нырнула в пакет. Вытащила персик и вгрызлась в него, причмокивая и подпрыгивая на толстых ножках. Мгновенно съела, обсосала и выплюнула чуть не в лицо Фане косточку и снова нырнула ручкой в пакет, сказав опять: «яблочки!» И опять громко зачмокала. Ирина переставила пакет между собой и Фаней. Коротышка проследила глазами эту манипуляцию и убежала вприпрыжку.

Ирине очень хотелось, чтобы Фаня сказала хоть что-нибудь. Но Фаня молчала. Куда же девалась ее безудержная говорливость? Может быть, никаких слов в ее бедной памяти уже не осталось?

Подошла та женщина, что открыла ворота.

— Что с Фаней? — спросила Ирина.

— Ничего. — Пожала она плечами. — Как привезли сюда, через неделю уже такая стала. Старость, что еще с ней может быть. Здесь все такие. неразумные.

— А дочь ее навещает?

— Навещает. Но редко.

А она узнает свою дочь? — не отставала Ирина.

— Иногда узнает. Раечкой называет. — Женщина поправила Фане воротничок платья и ушла.

Ирина встала, вложила Фане в руку упавшую палку и взяла ее под другую руку:

— Пойдемте…

Они остановились шагах в трех от ворот.

— До свидания, Фаня… Будьте здоровы… — она поцеловала Фаню в щеку.

Отперев щеколду, Ирина оглянулась. Пакета на скамейке уже не было. Фаня стояла, глядя на ворота. Медленно приподняла руку.

— Раечка… приходи еще, дорогая…

Ирина вышла на улицу со слезами на глазах. Вот так всё заканчивается. «И это всё называется жизнь», — Фаня часто повторяла эти слова. Для Фани жизнь уже закончилась. Нет разума — нет жизни.

Жалко было пакета с фруктами и печеньем, конечно, его унесла та коротышка, и Фане ничего не достанется.

Плагиат

Умер друг. Семен вылетел в Австралию. Далеко, конечно, но друг был, можно сказать, единственным во всей жизни. Семен даже одно время держал в голове заманчивую мысль — перебраться в Австралию. Но мысль так и осталась мыслью. Порой она приятно щекотала мозг, но дальше приятности дело не шло. Да и не могло пойти. Поздно начинать по новой. Кому нужно в этой сытой кенгурушной Австралии его критическое перо, пусть оно десять раз бескомпромиссное и острое. Другая страна, другие реалии, в которые надо вникать, и потребуются для этого годы. А он не молод — полтинник уже маячит, подмигивает круглым ноликом. Да и прижился он все-таки в Израиле, хотя и костерит его удивительные порядки и непредсказуемых правителей, отыгрывая свое возмущение и недовольство на страницах «русских» газет, и еще в разговорах с друзьями и недругами — разница в этих понятиях просматривалась весьма смутно, а может быть, ее и вовсе не наблюдалось. Все — завистники. Числящиеся в друзьях — непременно находят в его фельетонах и критических заметках банальные фразы, стилистические ошибки и с удовольствием смакуют их, недруги занимаются тем же, только с большим сладострастием и язвительностью. И те и другие с некоторых пор ударились в высокую политику, с наслаждением препарируют ошибки вождей многочисленных партий, обсасывают пункты их программ (в сущности, почти одинаковых), но, по мнению Семена, ничего в этой политике не смыслят, так как вчера писали в своих амбициозных статьях одно, назавтра — прямо противоположное. Как и сами вожди, — выступая в прессе и на разных политических сборищах, высказывают взаимоисключающие друг друга вещи. Как и вся страна — колеблется на волнах верия и неверия, светскости и воинствующего догматизма, патриотизма и лжепатриотизма — одно от другого отличит не всякий сапиенс.

Семен в политику лез редко, хватало и других злободневных тем (хотя в этой стране все так перемешано), он сидел в своей сатирической нише, как сидел он в ней и в той, покинутой им стороне, разница лишь в том, что там он писал осторожнее, с большей оглядкой через плечо, если не собственное, то редактора — кому охота быть в одночасье уволенным (это в лучшем случае, а можно схлопотать исход и пострашнее). Его перо, острое и ехидное (как многие признавали) и здесь находило темы и поводы, в любой стране есть над чем посмеяться и что покритиковать, и трудно сказать, где взыскующего к осмеянию «говна» было больше — здесь или там, везде одинаково, только поводы разные.

Никто не знал и не ведал, что ниша эта, которую Семен сам давно и сознательно себе выбрал, с некоторого (а может, и давнего) времени его перестала устраивать. Обычно худой, он стал еще худеть и проявлять неожиданные вспышки раздражительности, вызывая беспокойство домашних — у тебя, Сеня, не язва ли? Язва — отвечал он. И был прав. Его действительно подтачивала язва, которая терзала не нутро, а мозг. Ночью Семен просыпался, — всегда в три часа, когда все нормальные люди видят сны, и смотрел до утра в смутно белеющий потолок, зная наизусть, где там пятно от сырости, а где трещина, но не о ремонте он думал, и даже храпение жены, с подсвистываниями и неожиданно взмывающими руладами, не отвлекало его от грызущей думы. Как бы измудриться и подняться над самим собой, просветлить закосневшие мозги, промыть их освежающей идеей и написать не осторчетевший фельетон, не статейку, снисходительно тиснутую редактором в свободном уголке, а ВЕЩЬ.

Издать книгу — заметную, яркую, неординарную, которая не оставит равнодушным никого, встряхнет и изумит. Скажут: Ай да Семен! Вот глыба, вот талантище! А мы и не подозревали!

Но, прежде чем издать, надо написать. Чтобы написать, нужна необычная, нетривиальная идея. Сюжет-то он разовьет, идея нужна! В ней вся загвоздка. Препона. Но еще… слог другой нужен, не тот, которым он пописывает фельетончики и статейки. Вот это и был тот барьер, который ему не переступить, и от сознания непреодолимости этого барьера Семен и терзался.

Каждый человек знает о себе всё, или почти всё. Семен ЗНАЛ, что нет такой силы в нем, нет озарения, знал, но не мечтать не мог. Мысль о том, где откопать идею и каким образом переменить свой язык, сверлила мозг по ночам (день занимали другие заботы) и не было ни в чем счастья. Даже простого удовлетворения, когда видел свои сочинения напечатанными и вверху свою фамилию. Когда-то всё это было — и удовлетворение, и радость и даже самодовольство, но — сгинуло. Осталась тоска и ночная маята.

Но тут случилось горе. Известие, полученное по телефону, отодвинуло собственные переживания и — кощунственно даже осознать — принесло, не облегчение, конечно, но тайную, полурадостную мыслишку: полетит и отвлечется, забудет хотя бы на время свои терзания и, может быть, поездка встряхнет его мозги, освежит впечатлениями и по возвращении что-нибудь переменится.

Весь длительный, с пересадками, полет Семен думал о друге. Маркуша был (уже был!) известный писатель, популярный и раскупаемый на всех континентах. Произведения он писал особенные: романы не романы, и детективами их было назвать нельзя, и к подлинной истории они, казалось, не имели отношения, но в них изощренно переплетались и любовные интриги с элементами триллера, и неожиданные погружения в давние, малоисследованные эпохи, и тонкий психологизм, приводящий порой к такому душевному обнажению героев, что жутковато становилось. Но это не был столь нынче модный стиль «фэнтези», нет, тут присутствовало нечто другое, непостижимое, и чему больше всего Семен поражался — каждое творение Маркуши было написано совершенно по-разному, причем Семену это стало заметно в последние годы, когда Маркуша вошел в зенит своей славы. То есть, не только сюжет никогда не повторялся, но и язык очередного романа всегда отличался от предыдущего. Как-будто писали разные люди. Нельзя было сказать, прочтя что-либо «из Маркуши», что, мол, узнаю его почерк. Как он умудрялся, из каких глубочайших недр своего мозга извлекал эту бесконечную и потрясающую новизну образов и новизну языка, Семену было не только удивительно, но и странно. Даже кое-какие подозрения появились. Пустое! Семен прекрасно был осведомлен о трудоголизме Маркуши, о его дневных и ночных бдениях за компьютером (может, все дело в этом ящичке — подсказывает идеи и создает новые стили, — иронизировал Семен). Он два года назад ездил к Маркуше в гости (Маркуша даже билет ему прислал) и воочию убедился, как трудно его оторвать от работы, и Маркуша отрывался исключительно ради друга. Но раньше, когда они еще учились в Литинституте, и после его окончания за Марком такого трудолюбия не наблюдалось. Талант присутствовал, яркие идеи тоже, но он больше повесничал, чем писал. Правда, если уж садился за стол, вставал только когда оканчивал свой опус. Нес в редакцию и на некоторое время исчезал из зоны прямой видимости — болтался Бог знает, где и черт знает с кем. Вдруг объявлялся перед Семеном, небрежно помахивая свежей газетом или журналом. Да, Маркушу печатали, и одно время его популярность резко взмыла вверх. Но как-то вдруг все изменилось. В одной романтической повести Маркуша проявил неосторожность — написал что-то не то или не во-время, «неправильно расставил акценты, и притом исказил образ советского молодого человека», как выразился в разгромной статье один известный критик. Маркушу перестали печатать. Он едва не спился, но поскольку выпивать стало не на что, а Семен мог дать денег на что угодно, только не на водку, Маркуша быстро образумился, каким-то образом разыскал в Австралии сводного брата и вскоре уехал, с женой и маленькой дочкой, нисколько не вняв увещеваниям Семена: мол, времена начинаются новые, вот-вот разрешат писать и публиковать что угодно. «Я не хочу, чтобы мне РАЗРЕШАЛИ», — заявил Маркуша и даже позвал Семена с собой, но Семен не решился. «Может быть потом, когда-нибудь», — уклончиво сказал он. Но все-таки Семен тоже уехал. Правда, в другую страну. Рассудил, что историческая родина невелика, и легче оказаться заметным. Так-то оно так, но подобных умником много оказалось.