Особенно если ты – гость, елочная игрушка воображаемой, превращенной в чернь зелени елей между белизной сугробов, накатом дорог, наметками троп и высокими небесами. Какие масштабы чувств задает маленький светец в графике зимы, где снег на крыльце так мал по сравнению с темным веществом предполярных ночей! А какой сон навевают сны из берлог лесных, анабиозные грезы заледеневших лягушек и снулых рыб в час, когда мистическая северная чухонская ночь оторочена белым, а на страже между оледенением и робким человеческим теплом стоит пещерный огонь.

К тому же в краю, где столько елей в снегу, мы умаляемся, мы дети, ждущие Деда Мороза, родительских пряников, рога изобилия судьбы; еще чуть-чуть – и девочке подарят Щелкунчика, мальчику – сабельку и Машу и вложат в одетую в рукавичку руку одну из бенгальских свеч.

А если еще на дровнях с сеном да меховой полою подкатить к крылечку маленького трактира, именуемого кофейнею, ввечеру хлебнуть колониального волшебного напитка да, на кофейной гуще погадав, подняться в крохотную комнатушку с заиндевевшим оконцем, – едва коснешься подушки, непременно приснится заветный уездный сон о любви”.

“Он пребывал в зимних Териоках в тишине и безветрии. Метель настигла его много позже, в конце Первой мировой, когда он, прапорщик Гусарского полка, в командировке в Окуловке в средоточии метели под песни вьюги читал „Столп и утверждение истины“ Флоренского”.

“Эхо мейерхольдовского териокского театра долго стояло в здешнем воздухе, витал призрак несостоявшейся мистерии, не поставленной доктором Дапертутто в Мариоках, где лестница почти предчувствовала шаги актеров, а по ступеням ее метались тени и отсветы факелов, тогда как лесам и озерам снились купальские огни. Похоже, именно это эхо явилось причиной поставленной Вогаком в Выборге пьесы „Плутни Бригеллы“, оформленной Щепанским (из-за немногочисленности русской диаспоры он стал и одним из исполнителей). Бригелла вышел из той же компании, что и мейерхольдовские Арлекин, Пьеро и Коломбина.

Константин Вогак, участник цеха поэтов 1913 года, задержавшись, как многие, на даче на Карельском перешейке, стал эмигрантом, когда границу с Финляндией закрыли; судьба его не отличалась от судеб соседей, исключением являлся его приятель Руднев, поехавший к знакомым на финскую дачу на денек, да так и оставшийся за границей до конца дней своих.

Вогак, зачарованный комедией дель арте, был соавтором Мейерхольда по сценической обработке пьесы-сказки Карло Гоцци „Любовь к трем апельсинам“. Постоянный адресат его, Григорий Лозинский, перешел в 1921 году финскую границу с проводником-контрабандистом и в письме из териокского карантина сестре в Париж описывал, как его брат Михаил отправился в гости к Гумилеву в день ареста последнего, попал на квартире поэта в засаду, оказался в тюрьме на Гороховой; в письме упомянуто, что, по слухам, Гумилев связан с организацией, переправлявшей людей в Финляндию. Владимир Щепанский, друг Вогака, художник спектакля, актер, автор сценария сей пантомимы, еще и музыку подбирал: ХVIII век, Кунау, Скарлатти, Перголезе, Люлли, Рамо, Куперен и др.

Мне не известно, был ли уже знаком рыжий поляк Щепанский со своей красавицей невестой Марией Николаевной Орешниковой, девушкой с виллы Рено из Келломяк. Кажется, они учились вместе в Хельсинки, он на живописи, она на иконописном отделении, в Хельсинки и венчались, то ли он принял православие, то ли она перешла в католичество. Я точно знаю только то, что семья не решилась отпустить девушку на учебу одну, и с ней в Гельсингфорс поехала ее сестра Татьяна.

Маруся училась, а Таня работала на шоколадной фабрике Карла Фацера (плитку Karl Fazer вы и сейчас, столетие спустя, можете купить в Санкт-Петербурге), работниц одевали в элегантные синие халатики и выдавали им во время рабочего дня маленькие шоколадки, Татьяна Николаевна Павлова рассказывала потом об этом дочерям и сыну в послевоенном Ленинграде, а когда те приходили в восторг от рассованных по карманам шоколадок, говорила, улыбаясь сияющей улыбкой своей: „На самом деле в шоколадном царстве мечтали мы о куске черного хлеба“.

Явился Бригелла зрителям в 1922 году, когда расстреляли териокского и слепневского Арлекина Гумилева, Коломбина 1912 года находилась на Украине, охваченной пламенем Гражданской войны, а дни Пьеро, Мейерхольда, уже были сочтены, но у него еще оставалось лет пятнадцать, хотя могли пустить в расход в любой день; медлили. До главного доноса все отложилось? До новых обстоятельств? Всякая уголовщина – тайна, наша в особенности”.

“- Бригелла явился выборгским и териокским зрителям десять лет спустя театра в казино подле виллы Лепони, – сказал я ему. – Прямо-таки отзвуки театра!

– И вы поминаете при мне тут, в Териоках, пьесу для фортепиано под названием „Отзвуки театра“! – сказал он, усмехнувшись. – Я, как сейчас, слышу, как эту пьесу играет на слегка расстроенном пианино виллы Лепони Ольга Высотская. Впрочем, по чьей-то просьбе она сыграла ее и в казино”.

Устав читать и не желая брать шкатулку с собой в комнату так же, как и оставлять ее на столе, я открыла дверцу в крошечную каморку-кочегарку с котлом для угля или дров, двумя коробками растопки (газет, картонок, стружек, щепок, сосновых шишек) и поставила ее в уголок.

Через день мне надо было ехать в город по делам до вечера, с утра пораньше прибыла подруга, которую аутист наш любил (а потому слушался). Я вернулась поздно, муж встречал меня на станции. “Все тихо, – сказал он. – Он со Светой как шелковый”. Дорожки перед домом были подметены, ужин сготовлен, дом протоплен. Я заглянула в кочегарку, чтобы выгрести из котла золу. Шкатулки не было. Подруга с мужем моим сожгли ее, приняв за растопку. В углу осталась лежать отложенная огню на завтрашний ужин пачка листков, я взяла их, чуть не плача, и дочитала через неделю.

Не раз и не два убеждалась я уже в некоем келломякско-комаровском свойстве: все лучшее тут приходило невесть откуда и незнамо куда пропадало, подчиняясь пространственно-временным законам, с высокого дерева чихавшим на причины и следствия, а заодно и на нас с вами, господа.

Глава двадцать вторая

В аптеку на такси. – Голубые рельсы как внезапное явление. – “Их по Ириновской дороге везли”. – Обратный путь через Литейный мост. – “А вот и тюрьма, где Гумилев сидел”. – Легенда о трубопроводе. – “До сих пор корюшки нашей любимой полно, старую кровь чует”.

Жизнь маменек тяжелых детей-аутистов (равно как и средней тяжести) невыносима, по правде говоря, особенно первые лет пятнадцать, замкнута, лишена разнообразия, полна ритуалов, втиснута в жесткий распорядок дня (не только из-за принимаемых по часам лекарств, но потому, что жесткий распорядок чаще всего – единственно возможен и спасителен), мучительных пятидневок перед новолунием и полнолунием (сложных, кстати сказать, вообще для всех невропатов, тонких натур и сосудистых больных). Разнообразие – на наших широтах – вносят две вещи: непредсказуемость срывов и ухудшений и неисповедимость путей в аптеки, связанную с доставанием лекарств. В любую точку города, а иногда и области может направить вас судьба, поскольку периодически исчезают то противосудорожные, то снотворные, то психотропные, то антидепрессанты, и в отличие от лунных приливов и отливов – полнолуния с новолунием, вполне предсказуемых и обозначенных в календаре, лекарственная лихорадка, связанная со степенью некомпетентности, нерадивости, продажности и прочее, нужное подчеркнуть, чиновников, подвизающихся на ниве снабжения наших многострадальных фармацевтических лавок, никаким прогнозам не подчиняется и заставляет вас отчаиваться, убиваться, вести переписку с градами и весями, а также мотаться в желающую осчастливить вас аптеку в любую погоду на любом транспорте по мановению Фортуны.

В дни, когда состояние моего человека дождя оставляло желать лучшего (маленьким он играл со мной в передвижническое “Не пущу!”, растопырив руки, загораживал дверь на лестницу – или для убедительности бился об нее лбом, протестуя против моего ухода, демонстрируя одно из обязательных аутических свойств – “симбиоз с матерью”; однажды так достучался до легкого сотрясения мозга; уговоры в эти минуты на него не действовали, скорее всего, он их не слышал), я отправлялась в обетованную аптеку на такси: времени было еще меньше, чем денег.