Изменить стиль страницы

Садырин стал длинно оправдываться, но Шестаков не слушал. Садырин и трезвый назойливо общителен, шумен, а сейчас тем более...

— ...потребуй, что тебе причитается, — станут уважать, а будешь в тряпочку молчать и вкалывать — никто тебя и не заметит... Кто ты такой, спросят, чтобы тебя уважали?

Садырин опорожнил кружку и поцеловал донышко. Шестаков глотнул со страдальческой гримасой.

— Нет, в тебе, Шестаков, настоящей рабочей закалки, — снисходительно заметил Садырин.

— Какая гадость! — Шестаков допил ерш.

— Зачем же ты здесь пируешь?

— Лечусь. После операции в «третьяковке». В хирургах состоял сам заместитель министра. А поскольку меня резали без наркоза, принимаю наркоз отдельно... Тебе можно, а мне нельзя? — неуверенно спросил Шестаков, посмотрев на Садырина осоловелыми глазами. — Ты Сенеку читал?

— Бегло.

— Антидюринг вычитал у него, что пьянство — добровольное сумасшествие. А я пьяный разве?

— Ты, Шестаков, только выпимши. Вот когда тебе все руки оттопчут — тогда действительно пьяный!..

Мимо шли прохожие, или, как говорит маленький Мансур Галиуллин, мимохожие.

— Они меня не уважают, и они правы, — Шестаков кивнул на прохожих. — А я тебя, Садырин, не уважаю. И тоже прав. Сам посуди, разве можно идти в разведку или сидеть вдвоем в окопе, когда не доверяешь соседу?

— Ну и сиди здесь один в своем окопе!

Шестаков собрался что-то ответить, поднял голову — Садырина не было.

— Такого человека обидели! — сам себе вслух сказал Шестаков непослушными губами. — Ай-яй-яй, как вас обидели, Александр Иннокентьевич... Конечно, потом будут извиняться. Заместитель министра на коленях будет ползать, просить прощенья... Поздно, Валерий Фомич, поздно... Почему все идут мимо? Равнодушные люди!

Кто-то засмеялся рядом, Шестаков решил, что над ним, и обиделся.

Где кепка? Куда-то девалась. Ну и черт с ней!

Но кто же надел ему кепку на голову?..

Все куда-то идут.

А чем он хуже?

Он встал и неуверенной походкой пошел в гастроном.

Повстречались два охотника с собаками. Собаки в Приангарске только охотничьи — сибирские лайки. Ни одной комнатной собаки, освоившей правила уличного движения, здесь не увидеть...

«Вот бы переполох поднялся в собачьем обществе, если бы на улице вдруг появился пудель, да еще по-модному подстриженный... И люди и собаки восприняли бы его как экзотическое животное. Кривоногая такса тоже произвела бы сильное впечатление на местных кобелей...»

Охотники даже не захотели взглянуть в сторону Шестакова.

Он снова обиделся.

— Что ж, если выгнали из бригадиров, на меня уже можно не обращать внимания? — вслух возмутился он. — Даже лайки не облаяли. Никому нет до вас дела, Александр Иннокентьевич, Каждый умирает в одиночку!!!

14

Было уже очень поздно, когда Варежка услышала стук в дверь.

— Кто там?

— Откройте, Варежка.

— Кого еще принесла нелегкая в такую поздноту?

Варежка поднялась с кровати, включила свет и, босая, в ночной рубашке, открыла дверь.

Прислонясь к дверному косяку, стоял Шестаков и мял в руках кепку.

— Елки с дымом! Подожди, платок накину.

Он никак не решался сменить позу — то ли боялся войти в комнату, то ли нетвердо держался на ногах.

— Ну, чего стал, как обелиск? Заходи, раз явился.

Шестаков нерешительно переступил порог, вынул из кармана бутылку вина, поставил на стол и плюхнулся на табуретку.

— Что скажешь хорошего?

Шестаков молча, тяжелым взглядом смотрел на Варежку. Он не мог отвести глаз от ее оголенного плеча, с которого сполз платок, от голых коленей.

Варежка торопливо поправила платок, села на кровать, прикрыв ноги одеялом, и проговорила с зевком:

— А я уже третий сон досматривала. Вот нетолковый! Это что — визит вежливости? Нашел время...

Он продолжал молчать и лишь оглянулся на дверь, которую притворил неплотно.

Варежка встала и закрыла дверь.

Шестаков истолковал это по-своему, почувствовал себя уверенней, потянулся к бутылке и даже попытался выбить пробку ударом ладони о дно, но только ушиб руку, и стало ясно, что он этого делать не умеет.

Варежка отобрала бутылку, взглянув на этикетку.

— Где ты такие помои нашел? Коллекционное вино бормотуха. Такой отравой только заборы красить.

— Какое на ближней полке стояло...

— А как ты ко мне попал? Да еще вдвоем с нею, — она кивнула на бутылку. — Чем я тебя привадила?

— Ноги привели...

— Опять на свои ватные ноги сваливаешь? Как тогда на стреле. Что же у тебя, голова идет туда, куда ноги задумали? Ты в другой раз не пятками думай, а головой.

— Почему-то абажур у вас раскачивается.

— Как ты заметил? — Варежка притворилась озабоченной, — Так давно не раскачивался абажур в моей комнату и вот опять... Во хмелю что хошь мелю... Пол не покатый? Стены не падают? — Она помрачнела. — Давай, Сашенька, поговорим с тобой, как мужчина с мужчиной. Ты ведь расхрабрился только потому, что... — она выразительно посмотрела на бутылку. — Ну, знаю, знаю... Неприятности. Из бригадиров выгнали. Так и попал ты в бригадиры не по заслугам, рикошетом от Михеича... А теперь уходи...

Варежка напялила ему кепку на голову и подтолкнула к выходу. Шестаков вышел, аккуратно прикрыв за собой дверь.

Она была неискренней с Шестаковым — только притворялась безучастной к его судьбе, а сама переживала, считала, что сняли его с бригады несправедливо.

Варежка хотела потушить свет, но передумала и порывисто бросилась к двери, словно торопилась исправить ошибку, догнать того, кто уходит из ее невезучей жизни, вернуть то, что напрасно упустила.

Она распахнула дверь на лестницу и, не думая о соседях, не боясь кривотолков и сплетен, закричала с надрывом:

— Саша, вернись!

Он вошел в комнату, тяжело дыша, сделал несколько больших шагов и обнял Варежку так крепко, что она какие-то секунды оставалась в его объятиях.

Она пересилила себя и мягко его оттолкнула.

— Ты... вино свое забыл.

Шестаков отмахнулся, но Варежка насильно сунула бутылку ему в карман.

Он сел на табуретку и, чувствуя всей кожей, что сильно покраснел, опустил голову.

— Ну что ты голову повесил? Чего такой понурый?

— Извините, Варежка, что ввалился в таком виде и в такое время. — Он как-то сразу протрезвел.

Она внимательно на него взглянула. «Будь Саша трезвым, может быть... — У нее заколотилось сердце, как в тот раз, когда вела его, беспомощного, по стреле крана, прижав к себе. — Верно говорят, что мы крепче прикипаем сердцем к тем, кому сами сделали добро, чем к тем, кто сделал добро нам... — Она не могла отделаться от навязчивой мысли: — То ли Саша собрался ко мне трезвым, а выпил для храбрости? То ли сначала крепенько принял, а уж потом осмелел?..»

Она пригладила его всклокоченные волосы, прямые, густые, светлые, и он сказал неожиданно для себя, с внезапной откровенностью:

— Понимаете, Варежка, какая история... Девушка одна... Ну, в общем, подружка, еще со школы. На одной парте, по одним шпаргалкам...

— До чего же я невезучая баба, ужасть прямо! Только соберусь белье сушить — зарядит дождь, только убегу от дождя — попаду под град, только куплю абажур, занавески повеселее — пора съезжать с квартиры, только парень приглянется — чужой жених...

Он не услышал в ее словах потаенной горечи, скрытого признания и продолжал откровенничать:

— Плохо ей живется в Москве. Продавала на улице эскимо, теперь официанткой в вагоне-ресторане.

— Понятно, почему ты мороженое не любишь. А если твоя эскимоска нуждается, почему денег не посылаешь?

— Марина гордая, она денег не возьмет.

— А ты уже обрадовался? Остался при своих! А может, сюда ее отгрузить? Толковая девка-то? Могла бы в нашем крановом хозяйстве прокантоваться подсобницей. Небось соскучился? — Варежке все труднее было выдерживать искусственно веселый тон.