— Надо идти, — сказал я, поднимаясь.
Меня отделяло от нашего лагеря километров двадцать промороженного, засыпанного снегом леса, которые я должен был пройти с десятью-пятнадцатью килограммами за плечами.
Килограммами, которые я не могу, не имею права бросить… И не знаю, смогу ли унести. Раньше — унёс бы. Но сейчас — ноги дрожат, тянет в сон от еды, проглоченной наспех, и эти ещё не пройденные километры уже висят на ногах свинцовыми колодками…
Я убрал дагу. Затянул плащ, поднятый со снега и успевший настыть. И, наклонившись, рывком взвалил на плечи сброшенную в снег тушу.
* * *
Волки появились часа через четыре, когда я, ориентируясь по звёздам в проёмах чёрных ветвей, уже прошёл половину пути. То есть, я слышал их вой издалека и понимал, что он приближается, но старался не обращать на это внимания, хотя было ясно: запах жареного мяса в лесу они учуяли давно. И со следа не сойдут.
Я перешёл замёрзший ручей и поднимался на склон, когда инстинкт опасности заставил меня оглянуться.
Волки — семь поджарых, но одновременно пушистых, рослых, могучих зверей — стояли на опушке за ручьём. Ровной линией, перпендикулярно к моему следу. Стояли и смотрели в мою сторону.
— Так, — сказал я, спиной отступая выше. Волки не двигались. Но они видели меня — и этим всё было сказано. — Эй, — окликнул я их, сбрасывая оленя в снег, — разойдёмся в стороны. Вы обратно, я вперёд. Ну?
Они слушали. Они действительно слушали. Странно, но отсюда я видел, что у них жёлтые глаза. Страшные, красивые и внимательные.
Я вытащил из ножен палаш и протянул его перед собой — клинок превратился в моей руке в живую полосу лунного света. Казалось, по лезвию бегут на снег серебряные капли.
— Я не хочу вас убивать, — сказал я, и мои слова эхом вернулись ко мне от молчаливой стены леса. — Ищите себе добычу в другом месте.
Я очень устал. Меня шатало, словно только что сброшенная тушка и помогала мне держаться на ногах, увеличивая вес. Мне почему-то вспомнились лыжи, которые были у нас в прошлом году и которые мы оставили на Карпатах. Думали, что сделаем новые. Не сделали, некогда было… А я так и не выучился на них ходить поприличней…
Ну, сейчас это уже несущественно.
Семь штук. Много… Они будут подниматься на склон веером, ровной цепочкой. И нападут по кругу… Я оглянулся — до ближайших солидных деревьев было далековато, но успею добежать, чтобы прижаться спиной… Нет, если бросить оленя — точно успею.
Я покрутил палаш в руке. И остался стоять на месте.
Эдуард Гончаров
Слышишь, опять бесятся вьюги,
К небу идут следы.
Ночь напролёт снегом хрустят
Белые-белые сны.
Белые сны, бешеный снег…
Кто их считал — шаги?
Тихо бредут по белизне,
Сгорбившись, чудаки.
Ты не поймёшь. Белые сны —
Это не просто так.
Это опять мимо прошло
Всё, что пришлось тогда…
Это не бред, это не блажь —
И никакой беды.
Просто со мной ночь коротать
Вздумали белые сны.
Неспешной трусцой волки добрались до начала подъёма. Синхронно сели на хвосты вместо того, чтобы начать атаку. Вскинули морды, продолжая разглядывать меня.
Потом тот, что сидел в самом центре, поднялся на ноги и пошёл вверх. Неспешно, как и раньше, опустив морду к снегу, к чёрным овалам моих следов. Потом — когда ему оставалось метра два — он вновь сел. И рассматривал меня спокойными мрачными глазами. Из ноздрей влажного чёрного носа вырывались коротенькие струйки пара.
Не знаю, сколько мы ждали, глядя друг другу в глаза. Наконец волк моргнул — как-то печально — и, повернувшись, пошёл вниз. Не останавливаясь, прошёл через строй своих товарищей — и двинулся к лесу. А шестеро остальных — попарно из центра, чётко, как на параде — поднимались и уходили за ним.
Я тяжело убрал палаш. Несколько секунд ещё всматривался в мельтешение теней на опушке. И нагнулся за тушей оленя.
* * *
Не помню, как я — уже в рассветной инеистой мути — прошёл последний километр. То есть — вообще не помню. Просто я ткнулся лицом в какие-то странные густые кусты, чуть не выколов себе глаза, не смог пролезть и побрёл в обход. Меня швыряло на ходу из стороны в сторону, я уже не вытаскивал ног из снега, а бороздил ими белые завалы.
— Танюшка! — заорал кто-то (меня качнуло назад, в сторону от голоса). — Танюшка, иди скорей! Олег поморозился!..
…Меня привела в себя боль в левой руке и левой стороне лица. Боль была ужасная, казалось, что меня жгут головнями, а главное — она не утихала, беспощадно вгрызалась в тело, полосовала его огненными бичами.
— Огонь… уберите огонь, не надо… — застонал я, не открывая глаз и не понимая, что со мной происходит. Негры? Меня пытают? Но почти тут же знакомый и родной голос Танюшки ласково защекотал мне ухо:
— Потерпи, Олежка, потерпи, родненький… теперь всё будет в порядке, только потерпи…
— Больно, Тань, — пожаловался я и снова застонал без слов — боль нарастала, хотя это, казалось, было просто невозможно.
Левый глаз у меня не открывался, но правым, распахнутым, я увидел, что Танюшка (мы с ней были в одном спальнике недалеко от огня, у снеговой стены) щекой лежит на моей левой щеке, дыша мне в нос. Моя левая рука, судя по ощущениям, пробивавшимся сквозь дикую боль, находилась у неё между бёдер.
Она меня отогревала своим теплом. Но признаюсь — я не испытывал благодарности: только боль. Танька казалась мне живым кипящим свинцом.
Пределы человеческой выносливости всё-таки существуют. Я просто не в силах был больше выносить этой муки.
Я завыл. Частичкой мозга я понимал, что Танька спасает мне руку и лицо, но сделать ничего не мог, не мог заставить себя замолчать.
Я орал. Танюшка плакала и утешала меня. Хорошо ещё, хватало воли не вырываться.
— Орёт?
Я увидел сперва меховые сапоги и низ длинной куртки, потом — исхудавшее лицо Вадима. Его тёмные от мороза и ветра губы улыбались, в глазах отплясывало вприсядку пламя костра.
— Орёт, значит, будет цел, — он наклонился: — Ингрид уже собиралась тебе руку резать.
— Ё… — я заткнулся. Боль не уменьшилась; терпя её, я спросил Вадима: — Все… вернулись?
— Все, все, — кивнул он. — Еды хватит на неделю. Сыты не будем, но и не сдохнем, а там посмотрим…
— Не потеплело?
— Холодно, — Вадим посмотрел в сторону от костра. — Негров много было?
— Шестеро, — ясно было, как он догадался о неграх. — Внимательней надо… ой мамочка родненькая, да больно же мне, больно, больно, боль-но-о-о!!!
— Терпи, — бессердечно сказал Вадим.
Танюшкины слёзы кипящим металлом падали мне на щёку…
…Глаз у меня открылся уже на следующий день. Но, забегая вперёд, скажу, что мои левая рука и нос так и остались очень чувствительными к холоду. А пятна обморожения прошли лишь к концу зимы.
* * *
Снег пошёл вновь. Стало намного теплее, было безветренно и, казалось, можно бы и радоваться… но снег падал так густо и непрестанно, что это пугало. В движении бесконечных, очень больших белых хлопьев было что-то обрекающее. Словно снег решил засыпать всё и всех, превратить весь мир в белёсую пелену, остановить всякую жизнь — и лишь на этом успокоиться.
— Как после ядерной войны, — сказал Серёжка Лукьяненко. — Зима на много лет.
— Какая зима на много лет? — спросил Джек. Сергей пожал плечами:
— Ну, так учёные говорят… Если будет ядерная война, то в небо поднимутся тучи пепла, закроют солнце… Похолодает, и начнётся долгая зима. Её ещё так и называют — ядерная зима.
— Хватит тебе, — не зло, а как-то тоскливо оборвал его Сморч.
Мы сидели за ветрозащитной стенкой с навесом вокруг большого костра. Кое-кто уже спал, скорчившись в спальнике на густо набросанном лапнике. Олег Крыгин затачивал шпагу, и равномерное вжиканье падало в тишину вместе со снегом. Над костром падение хлопьев переставало быть равномерным и спокойным, снег начинал кружиться, танцевать, а потом таял в потоках тёплого воздуха. Это было даже красиво.