Изменить стиль страницы

…Он просидел в его кибитке весь вечер. Покуда доктор стирал со щек пудру влажным ватным тампоном, время от времени одобрительным свистом приветствуя проходящую мимо гимнастку Грету К., очевидно, смутно волнуясь при виде ее вызывающего декольте — все это время Коля пытался вызвать в памяти доктора его загадочное исчезновение на кладбище.

Он напомнил ему, как сидел, зажмурившись, на могильном камне, пока доктор ковырял кладбищенскую землю мечом, а когда открыл глаза, доктора уже не было. Он доставал контракт и поджигал его, чтобы убедить доктора в его подлинности, он пытался напомнить ему их эзотерические эксперименты. Он рассказал ему всю историю, как они нашли его в отшельнической хижине под Витебском, о том, как доктор очнулся из забытья в Петербурге и как был он поражен, когда узнал, что проспал не более не менее, как пятьдесят лет.

Он напомнил ему о библиотеке, которую тот, по его словам, собрал при дворе самодержца Рамиро Рамиреса, о графических символах семи металлов, о постепенной деградации Григория Распутина; они наблюдали ее в такой непосредственной близости, что забыть это, по мнению Николая Дмитриевича, было просто невозможно. А семидневный пост? А нож, закаленный в сорочьей крови? Гвозди из гроба казненного? Ключица многоженца?

Но Парацельсиус не помнил ничего. Он барахтался в болоте слабоумия, не умея, а может быть и не желая хвататься за подбрасываемые ему соломинки воспоминаний.

Шли недели. Мне не уйти от своей судьбы, думал Николай Дмитриевич. Все остальное не имеет значения, все — пустяки, осколки, он должен решить самую главную загадку в своей жизни — проклятие. Доктор — всего лишь пучок высохших и выветрившихся воспоминаний, хранимых им в старческом незамечаемом беспорядке где-то в области горба, но, несмотря на это, в нем — его единственная надежда.

Уже и весна расправила над Берлином свои голубые нежные крылья. Для прогулок в парке доктор был чересчур немощен, поэтому они катались на экскурсионных пароходиках или сидели в кафе на свежем воздухе. Он словно пытался разбудить спящего, очень осторожно, не повредив сна, но раз за разом убеждался, что память доктора, как и его тень, вся в больших дырках, как швейцарский сыр. Впрочем, это не касалось первых прожитых им столетий — события золотых своих лет он помнил совершенно ясно и в поражающих воображение деталях; например, слова какого-нибудь второстепенного политического деятеля, или, скажем, что он ел на обед, путешествуя в дилижансе из Парижа в Лион в 1621 году. Можно сказать, что лишь в последние десятилетия мир для него стал сливаться в некое неразборчивое месиво. Впрочем, кто знает, может быть, причиной тому было не подкравшееся старческое слабоумие, а сам по себе дух времени: отсутствие моральной узды, ненадежные люди, да что там, сама основа мира, материя распадалась на его глазах.

Этот старец старцев, этот Мафусаил даже не мог сообразить, что он делал и где он находился все эти годы до того, как попал в цирк. Какое-то время, по его утверждению, он плавал матросом на океанском корабле… Взявшись за рукоятку своего меча — меч по-прежнему был с ним, он носил его теперь у пояса в бордовом бархатном чехле на ремне, опоясывающем его поскрипывающие чресла, — положив руку на свой меч, он разразился длинной тирадой о первом плавании «Титаника», о фонтанах с шампанским, о роскошных ужинах и о борьбе голых девиц в грязной луже, якобы происходившей втайне за занавеской в каюте машиниста; об огромном айсберге, о том, как корабль под звуки генделевского «Largo» ушел под воду, и как он один, проплыв свыше сорока морских миль, был подобран китобойным судном, направлявшимся с Ньюфаундленда на Азорские острова. Его нимало не смущало, что рассказ его хронологически вовсе и не совпадал с истинной датой гибели «Титаника».

Потом он замолкал и смотрел на Николая Дмитриевича, смущенно почесывая горб. «Или я перепутал? — спрашивал он грустно. — У меня иногда возникает чувство, что память моя производит фантазии чистейшей воды».

Как-то утром они сидели в открытом кафе в Тиргартене. Стоял теплый майский денек, из веселого дома напротив доносились звуки музыки — там устроили маскарад. Они видели Снежную королеву, мирно беседующую с крестоносцем, а некто в костюме римского папы развлекал китайского мандарина. Дверь борделя открылась, и на улице появился Пиноккио в компании рыжей лисы, а за ними следовал господин с козлиными рогами и волшебной палочкой в руке. На плече его сидела белая крыса. Они рассеянно поглядели на рогатую фигуру, и вдруг Парацельсиус вымолвил:

— Ну, положим, он выглядит совершенно по-иному.

У Николая перехватило дыхание.

— Чего только не напридумывали об этом создании! — тихо добавил доктор.

Он допил стакан любимого им сока бузины — спиртное он не употреблял с незапамятных времен — и поправил подушку-под горбом. Горб в последнее время начал побаливать и сделался весьма чувствительным, особенно к погоде, так что Парацельсиус мог за несколько суток предсказать грозу или град.

— Вопрос в том, существует ли он в иных обличьях, чем выдуманный образ в сознании неучей? Слухи, сказки… Описания жизненного эликсира… Все это смехотворно, и только.

— Но доктор же встречался с ним! — воскликнул Николай. — Доктор сам же и получил от него эликсир!

— Я? — Парацельсиус уставился на него. — Эликсир?

— Доктор сам мне об этом рассказывал. Дело было в Париже.

— Вы что-то путаете, мой друг. Я вполне современный человек. Не забывайте, что именно я и провозгласил Просвещение! И я, по-вашему, должен верить в эту чушь? Моя специальность — анатомия, научная анатомия… медицина, милостивый государь! Я автор основополагающих трудов о глистах, и что получил в награду? Вечные битвы с теологами. Я всегда был противником излишней религиозности, а они с этим примириться не могли.

Он показал на двери борделя. Дьявол на крылечке теперь тискал хохочущую женщину-бабочку с большими желтыми крыльями, укрепленными на корсете.

— Смехотворно, — повторил доктор, — рога, козлиные копыта… даже и в мои времена, когда я был молод, мы — я имею в виду людей моего круга — мы отказывались верить в подобную околесицу. Но попам он нужен… подумайте сами — ну как привлечь людей к церкви? Угрозой, друг мой, только угрозой…

— А ваш возраст? — спросил Николай. — Как доктор мог достичь такого возраста?

— Какой еще возраст? Помилуйте, тридцать шесть лет — еще не возраст.

Николай Дмитриевич тут же вспомнил мать… печальная картина старости и распада сознания.

— А эликсир? А ночь в Париже?

— Какой эликсир? Увольте, милостивый государь, вы меня разыгрываете!

Доктор надменно поднял бровь, как будто он имел дело с идиотом или неумным шутником, и вдруг захохотал, обнажив почерневшие остатки зубов. Отсмеявшись, он, нимало не смущаясь, начал рассказывать полные постыднейшего вранья байки о своем участии в гражданской войне в Китае, о контрабанде золота из стран Магриба и наконец совсем уж несусветную историю, как он якобы заснул в Алжире, а проснулся в Перу.

Доктор на глазах терял последние остатки здравого смысла. Ночной гость, предмет рубашовских поисков, не подавал никаких признаков своего присутствия. У Рубашова было ощущение, что он где-то очень далеко, поэтому и оставалась только слабая надежда на Парацельсиуса…

В начале июня, когда цирк давал свои последние представления, душевное состояние доктора ухудшилось. Теперь он вообще ничего не помнил. Он даже забывал свои обязанности презирающего смерть ассистента метателя ножей Оссиана. В довершение всего, он забыл, что цирк уезжает в Мюнхен, где было договорено о площадке. Поэтому в один прекрасный день Рубашов нашел его в гостиничном номере, одного. Мундира, украшенного лентами, не было, не было и банок с пудрой — цирк разорвал с ним контракт и уехал.

И вот он начинает с того, что пересказывает какую-то дурацкую шутку, принадлежавшую, по его словам, сэру Френсису Дрейку, а затем на старинном эстремадурском диалекте, на котором говорили еще конкистадоры, начинает грустную повесть о том, как он проиграл партию в шашки шведской королеве Кристине, жившей в изгнании в Риме после того, как ее подданные отвергли католицизм… Потом он внезапно замолкает и смотрит в пространство взглядом, вызывающим в памяти только что уснувшего судака.