Изменить стиль страницы

Виш поднял к свету графин с бургундским. Черты лица его прихотливо исказились в хрустальных призмах.

— Ты понял, о чем я говорю? — спросил он серьезно.

— Нет, господин ефрейтор.

— Я говорю о том, что наша партия не разделяет природу и человека, и эта мысль чрезвычайно интересна, поскольку идет вразрез с тысячелетней традицией.

Он сложил веер.

— Евреи и католики с незапамятных времен утверждают, что человек стоит над природой, поэтому у него особые права и особые обязанности. А фюрер провозгласил обратное. Мы не стоим над природой, мы — часть природы, такая же, как и другие ее части, ни больше, ни меньше. Он — провозвестник новой религии, а не очередной политической идеи. И поверь мне, последствия не заставят себя ждать.

Виш с отвращением прихлебнул свой травяной чай, с завистью глядя на стоящий перед Рубашовым бокал с вином.

— Отменное вино, — сказал он. — Так говорят, во всяком случае… Tete de cuvee.[30] Я, как уже сказано, насладиться им не могу- желудок… да даже и не в желудке дело. Говоря откровенно, я не страдаю, потому что все равно не чувствую вкуса. Что-то с языком — как и с носом, и с желудком… Все на один вкус. Вот этот чай, к примеру — водянистый, солоноватый, немного жгучий… точно, как на Западном фронте. Avotre sante,[31] Рубашов.

Он брезгливо поглядел на чашку. Один из официантов уменьшил свет в люстрах, и по полу, словно ковровые дорожки, раскатились длинные тени. Виш глубоко о чем-то задумался.

— Извини меня, — сказал он после довольно-таки долгой паузы, — иногда отвлекаюсь… Слишком много помню — и хорошего тоже, но, к сожалению, не только хорошего… Как раз сейчас вспомнил не особенно приятную историю…

Виш помахал официанту и попросил принести сигару. Когда тот ушел, он снова достал блокнот и что-то записал. Потом поглядел на Рубашова в монокль.

— Самый фундаментальный закон природы — борьба. Так, по крайней мере, утверждает фюрер. Воля к борьбе — это воля к жизни. Посмотрите на зверей! — пишет он в своей книге. Посмотрите на волков. Сильная стая гонит слабую, а самый сильный в стае становится вожаком. Тот, кто не борется, обречен. Так же и народы — если они постоянно не борются за выживание, они тоже обречены. Поэтому, говорит фюрер, люди должны бороться, все время бороться, более того — они должны всю жизнь посвятить борьбе, жить ради борьбы и умирать ради борьбы. Во всяком случае, так я понимаю фюрера.

Он захлопнул блокнот.

— Борьба — это религия партии, не забывай это, Рубашов, если тебя кто-нибудь начнет расспрашивать о планах на будущее. Человек только и ценен в борьбе. И борьба между расами ничем не отличается от того, что происходит в природе. Возьми, например, коричневых крыс. Они победили черных во всей Европе, стали полными властителями всех европейских клоак. Борьба эта продолжалась не меньше ста лет, зато теперь коричневая крыса — победитель, она и держится, как победитель — в клоаках, на мусорных свалках, в любом деревенском сортире. Учитесь у коричневой крысы, сказал фюрер недавно на закрытом совещании для высокопоставленных членов партии — я там, кстати, тоже был. Тот, кто хочет выжить, сказал фюрер, должен бороться и, если нужно, убивать — убивать где угодно, в том числе и в сортире. Так он и сказал — слово в слово. Можешь себе представить? В том числе и в сортире! И мы не имеем права на сострадание, сказал он. Ни при каких условиях! Мы просто не можем позволить себе сострадание!

— Почему не можем? Виш уставился на него.

— Ну и вопрос! Почему не можем…

Он снова задумался, глаза его приобрели отсутствующее выражение.

— Хочу сразу подчеркнуть, — наконец сказал он, тряхнув головой, — у меня в этом вопросе своего мнения нет. Я — всего лишь глашатай, адепт… чего, ты спросишь? — отлично, давай считать, что я адепт теории. И в этом качестве я хочу задать тебе риторический вопрос — думаю, кстати, фюрер сформулировал бы его так же. К примеру, егерь, в чью задачу входит уменьшить поголовье некоего вида — разве он чувствует сострадание? Разве он жалеет этих слабых и ни к чему не пригодных зверей? Это необходимое зло. Слабые должны уйти и освободить место для сильных и здоровых. В борьбе сострадания нет и не может быть. Тот, в ком есть жизненный стержень, добывает право на жизнь силой. Согласен?

— Не знаю, господин ефрейтор.

Виш протер монокль салфеткой.

— Поверь мне, Рубашов, — тихо и с внезапной усталостью сказал он, — я только исполняю свой долг — в моем положении, в этом мундире своих взглядов иметь не положено.

Он снова начал обмахиваться своим черепаховым веером.

— Ты играешь в карты? — спросил он с улыбкой. — Что может быть лучше, чем партия в покер после хорошего ужина… Скат? Баккара? Что пожелаешь?

— Я не играю, — сказал Рубашов. — Теперь не играю.

— Обжег крылышки когда-то? Понятно… На пути к раскаянию…

Николаю Дмитриевичу показалось, что Виш хотел сказать что-то еще, но удержался.

— Ты вербуешь людей в штурмовой отряд?

— Пока четверых — за этот год. Надеюсь, сегодня будет еще один. Голландец.

— Интересно! Голландец… А тебе известно, что ты — гордость первого баварского полка? И время с тобой ничего не делает, выглядишь превосходно, никаких признаков возраста. Как будто с того времени, как вы тогда пропали с ротным котом, не прошло и дня.

— Совершенно верно, господин ефрейтор. Как будто не прошло и дня.

— Называй меня Шарло, — сказал Виш и вытер рот салфеткой.

— Слушаюсь. Шарло.

— Шарло Федер-Виш.

— Необычное имя, господин ефрейтор.

— Это мой псевдоним, — сказал Виш. — Если у тебя возникнут неприятности, ты должен обратиться ко мне.

— Обязательно, Шарло.

— Ну хорошо, береги себя, Рубашов. Мне пора. Я очень занятой человек. Тысячи поручений. Ежедневные заседания, конференции. Помимо этого, сотни записываются на прием. Половину не успеваю. Никогда в жизни не был так занят, как сейчас.

Он посмотрел на часы.

— Через полчаса у меня, например, встреча с председателем рейхстага Герингом. Надо кое-что срочно подготовить. Желаю счастья, Рубашов!

— И вам тоже, господин ефрейтор, не забывайте о здоровье…

Они вышли на улицу. За углом стояла машина с уже открытой дверцей. Шофер в дождевике и кепке сгорбился за рулем.

— Удачи с твоим голландцем, — вспомнил Виш. — Как, ты сказал, его зовут?

— Я не говорил. Маринус ван дер Люббе.

— Люббе… Ну что ж, удачи тебе с Люббе. Хайль Гитлер!

— Хайль Гитлер, господин ефрейтор…

Борьба, воля к жизни, предательство интеллектуалов… о чем это говорил Виш? — думал он, сидя в трамвае по дороге на Александерплац. Его слова подтверждают только одно — движение терпимо к любым взглядам, в том числе и к таким. Главное не это — самозабвение, радость, общее дело. В движении все были как дома — и Виш, и Байер, и он сам, и полуслепой голландец.

Трамвай катился по Лейпцигерштрассе, мимо Шпиттельмарк, где, как всегда, царил полный хаос. У огромного универмага Титца он вышел, пересек Пренцлауерштрассе и двинулся к Хиртенштрассе.

Он был уже почти дома. Теперь ему приходилось продираться сквозь толпу старьевщиков и тачки с поношенной одеждой. Наконец он открыл дверь ночлежки для холостяков. Люббе дома не было, но на двери висела записка — тот ждал его у Рейхстага.

Фонари на Шиффбауердамм были погашены. Погасли и звезды — небо над Берлином затянули тяжелые снеговые облака.

Он остановился у Маршальского моста и посмотрел на Рейхстаг. Во французской гимназии темно, зато ярко освещены окна дворца председателя Рейхстага. Там сейчас, наверное, в свете хрустальных люстр стоит ефрейтор… генерал Виш и беседует с Германом Герингом.

Он миновал дворец и пошел вдоль северной стороны Рейхстага. Вдруг кто-то схватил его за рукав и рванул к стене. Голландец.

— За мной! — прошептал он.

вернуться

30

Снимите шляпу (фр.).

вернуться

31

Ваше здоровье (фр.).