Глава шестая
Ольга Степановна Осинина – красивая девочка в синеньком платьице из ситца. Солнце обрамляет пирамидальные тополя. С большака поднимается пыль. Юг…
Она нашла в старом сарае свою любимую куклу. Мальвина ждала ее тысячу лет, но она совсем не состарилась. Лишь слегка запылились льняные кудри, да кое-где отлепилась краска и… и вот почему-то пробит живот. Но она совсем не состарилась. Мальвина будет плакать вместе с Ольгой Степановной над ее разбитой жизнью. И повторять вместе с ней: «О, зачем!»
В глубине сарая повзрослевшая Оля находит и свой старый аккордеон. Она обтирает ладошкой пыльный футляр и вспоминает молодую одноногую учительницу из музыкальной школы. Бедняжка учила ее незаметно приподнимать колени при раскладывании аккордеона, чтобы воздух быстрее входил в меха. Ольга Степановна высвобождает из-под старой ржавой коляски футляр, скрывающий божественный инструмент. С аккордеоном она выходит на жаркий полдень и как когда-то присаживается на крылечко, чтобы сыграть старую, рвущую душу, песню:
Разве он не услышит и не приедет за ней? На повороте и в самом деле показывается раздолбанный грузовик, он спускается с горки, подпрыгивая на ухабах, его расхлябанные борта скрипят, как дедушкин сапог…
А что такое любовь?
Автомобиль поднимает за собой тучу пыли. Ольга Степановна опускает колени и сжимает аккордеон. Слезы навертываются ей на глаза… Однажды один молодой человек, похожий на мальчика, приехал из Москвы на каникулы. Он спросил, где здесь озеро. Она ехала на велосипеде и от восторга чуть не упала в кусты. Через три дня она уже смешно плевала на червяка, а молодой человек, улыбаясь, насаживал его на крючок и закидывал удочку. Еще они катались на папином мотоцикле, она научила его собирать грибы. Еще он ходил с ее братом на поляну и играл там в футбол. Через три месяца Оля уехала с Алексеем в Москву, а еще через месяц вышла за него замуж. В Москве она устроилась на работу, сначала на почту, а потом, освоив компьютер, – оператором в аэропорт. Алексей Петрович научил ее пользоваться косметикой и покупать новую одежду. Он был для нее как магический кристалл, в котором она всегда могла прочесть собственные мысли. В эти медовые месяцы он начал писать и метафизический труд, на который потом почему-то плюнул. Но тогда он еще был, как пчелиный логос, и в поте лица своего добывал свой мед. Поначалу строго и слегка поскрипывая, а потом, когда улей размягчался и теплел, то – уже переставая быть принципиальным и становясь все более и более естественным. О, Алексей Петрович умел любить!.. Ольга Степановна уронила аккордеон и заплакала. Странная логическая мысль пронзила ей мозг. «Билет!» – вот какова была мысль. В подтверждение закивали на клумбе розы. Ольга Степановна решила, что заберет их с собой, обернув срезанные концы мокрой тряпкой. Может быть, они дотерпят и не умрут. И в Москве будут все такими же свежими.
– Иди кашу есть, дура! – заорал из глубины горницы отец. – Я те говорил, шо нечего было напяливаться. Нашла себе столичную штучку, вот и расхлебывай.
Ольга Степановна вошла в низкую горницу и зажгла лампадку под образа. Лампадка замигала и закадила. Побежали по окладу светляки. Но Лик оставался строг.
«Как Ты захочешь, так пусть и будет!» – с жаром сказала Ольга Степановна.
Она не попросила Лик, чтобы все было хорошо, чтобы случайно не разгневать Его своею своекорыстною просьбой. Ведь она привыкла заботиться о чужом удовольствии. И уже не было горницы с низким закопченным потолком, с жалкими прошлогодними липучками для мух, с вечно законопаченными окнами и со старой черноватой ватой между стеклами. Не стало вдруг и самой хибарки с пристроенным к ней сарайчиком. Пропала Мальвина и аккордеон. Исчезли и пирамидальные тополя с пробирающимся между ними по ухабистой дороге грузовиком. И уже улыбался за окошком Алексей Петрович, он бежал по перрону, догоняя тормозящий поезд и счастливо заглядывал на бегу…
– Каша стынет! – строго повторило из глубины кухни и раскашлялось.
Задребезжали стекла и от испуга в вате проснулись мухи. Хибарка вдруг зажужжала и сама, но вместо медоносной пчелы в горницу ворвался огромный и наглый слепень. Пружинисто отскакивая от стекол, он стал метаться по комнате. Наконец, где-то невидимо затих и вдруг больно ужалил Ольгу Степановну под лопатку.
– Каша, чай, не из топора! Кхарк-кхарк… А не хочешь есть… Кхарк-кхарк… Иди миски мыть!
Степан безусловно любил свою дочь и часто брал ее с собой маленькую в постель. Было это, правда, давно-давно. Мама Оли умерла сразу после родов.
Глава седьмая
Тени парт переползали по стене. Тени парт сгущались и темнели. Солнце садилось. Альберт Рафаилович погружался в тартар. Еще каких-то несколько часов назад он поднимался в лифте и смеялся. На двери лифта было написано дверь в ад. «Разве в ад можно подниматься? – смеялся Альберт Рафаилович. – Неправильно! Надо было написать это на двери последнего этажа, а не первого…» Теперь же, лежа между партами, Альберт Рафаилович осознал, что ад давно уже повсюду, и потому направление движения лифтов уже не имеет значения.
Черные тени переползли на потолок. Тени смыкались и – парты смыкались. В двери аудитории щелкнул ключ и, гремя всей связкой, уборщица отправилась дальше. Число на календаре было нечетное, и сегодня она убиралась в аудиториях нечетных. А Альберт Рафаилович покоился в четной.
– Эоуы!.. – попробовал он было позвать уборщицу.
Но яйца пронзило – эоуы!
Альберт Рафаилович застонал и погрузился в свое бессознательное. Задуло и затрубило, зашевелились углы. И – заклубилось и засвистело. Как черное на черном, как белое на белом, как золотое на золотом налетело тут Куликово поле. «Эх ты, жопа еврейская, – закричало оно, осаживая на полном скаку, – не верил ты в меня, не верил и вот, видишь, что из этого вышло». «Да я же, блядь, ваших же лечил, не татар же. А ваш Осинин меня – по яйцам! – обиженно продудел Альберт Рафаилович. – Я к нему как отец!» «Тише, тише, ну чего ты так раскудахтался-то?» «Да потому что, – шмыгнул носом Альберт Рафаилович. – Горько мне и обидно. Лечишь вас лечишь…» «А от чего лечишь?» «Да не от чего, а от кого». «Так от кого?» «От матери, от кого. Родина у вас мать. А должно бы быть отечество». «Э-э, вон ты куда», – вздохнуло Куликово поле. «У вас же всегда отец не родной был. То норманн, то монгол, то немец, то грузин…» «А ты родной?» «Я-то, хоть, и не родной, но я, хоть, проанализировать решил. Есть ли в вас хоть что-то мужское или нет. А то все поражения, да поражения…» «Эх ты, жопа, – улыбнулось тут Куликово поле, – и слабо же тебе было догадаться, что Отец-то у нас Небесный». Тут поле взвилось на дыбы, цокнули копыта. Поле заржало, заклубилось и ускакало.
А Альберт Рафаилович обнаружил себя опять среди парт. Между ляжками откровенно сочилось. В окно заглянула уборщица.
– Не грусти, – сказала она, стоя на подоконнике на одной ноге. – Ты же знаешь, что согласно новейшей работе Биона сновидения и фантазмы могут восприниматься и как поток мочи, и тогда возможно реагировать на них и как на обычные случаи недержания.
– Да, вы правы…
Поправив усы, Альберт Рафаилович выходил вслед за уборщицей в окно. Вокруг, безусловно, был фашизм. За далью открывалась даль. Альберта Рафаиловича встречали вершины фашизма. Торжественно загремели барабаны, зазвенели фанфары и засверкали топоры. Подлетели ласковые русские девушки и вместе с уборщицей подхватили и понесли Альберта Рафаиловича.
– Тю-ю, глядите, еврей летит! – закричали в фашистской толпе.
– Прямо как у Шагала!
Альберт Рафаилович уже приземлялся. Вслед за ним на голубоглазой стрекозе приземлялся штурмбанфюрер СС Алексей Петрович Осинин в черном мундире. Подъезжала на мотоциклах с колясками загорелая зондр-команда. Фашистские массы заволновались. Многие жевали бутерброды. «Так вот почему русские так любят бутерброды, – с ужасом осознал вдруг Альберт Рафаилович. – Потому что масло по-немецки – бутер, а хлеб – брод!» В петлицах Алексея Петровича засверкали молнии. Фашистские массы потемнели, фашистские массы запели. «Mu-uter! – запели они. – Ih bin Mu-uter!» Какая-то девочка подскочила к Альберту Рафаиловичу и дернула его за хвост. Но он не успел ее отогнать. Небеса раскрылись. В горних высях засверкал огромный нежный топор. Чудесный голубоглазый, он мягко опустился и завис у самого уха Альберта Рафаиловича.