Изменить стиль страницы

Разве мог бы Костя Самаренков сказать немцам те слова, которые другой военнопленный сказал на другом континенте: "Дайте мне свободу – или убейте меня"? Свобода – это как раз то, без чего он научился обходиться. Жизнь, хотя и "особая форма существования белковых тел", а все же штука приятная…

А ведь Костю воспитывали с колыбели. Его учили с самого детства, и он хорошо знал, каким беззаветно преданным партии и правительству был пламенный ленино-сталинец Ягода. А потом Ягоду расстреляли и пламенел уже Ежов. А потом Ежова расстреляли и пламенел уже Берия. А потом…

А насчет Гитлера… Разве с детства Костя не слышал, что Гитлер установил фашизм в Германии и преследует самых верных сынов немецкого рабочего класса? Разве не выяснилось потом, что это вранье? Гитлер оказался вполне порядочным человеком, с которым мог обниматься лично сам товарищ Молотов. А самые гады и самые империалисты, оказалось, совсем не немцы, а те, кто с ними воевали. Англичане. Французы. И опять-таки поляки.

Кого шел защищать, против кого шел воевать простой советский антисоветский человек Константин Петрович Самаренков? Нет, не его вина, что подкосил его немецкий снаряд в огромном поле между Стрельной и Сосновой Поляной. Не захоти того судьба-злодейка, шел бы бравый старшина победоносной советской армии Константин Петрович Самаренков в параде Победы по Красной Площади и швырял бы трофейные знамена к ногам улыбающегося вождя. Костя Самаренков был продуктом эпохи. О таких продуктах ехидный Гарик говорил:

"Однажды здесь восстал народ
и, став творцом своей судьбы,
извел под корень всех господ;
теперь вокруг одни рабы"

Нас посадили в одну камеру. Двух изменников Родины. И, прочтя его обвинительное заключение, я даже счел для себя возможным общаться с ним.

С ним, с простым советским антисоветским русским человеком – Константином Самаренковым, который ушел из моей камеры. На этап.

14

ХОХОТ

К моему дню рождения Кислых передал мне маленькую открыточку, написанную рукой Евы.

Родной… Поздравляем… Желаем… Верим, что останешься всегда таким же честным и мужественным, каким мы тебя знаем и любим. Твои Ева, Лилешка.

Туман застилает глаза. Первая и последняя записка от Евы за время следствия. Это все, что она могла написать по исключительному разрешению следователя. Но как это много для меня – знать, что где-то на белом свете как минимум два сердца – большое и маленькое – бьются в унисон с моим.

– Гиля Израилевич, – начинает Кислых, – я хочу вам сказать очень неприятную для вас вещь. Ваша жена очень плохо себя ведет. Она отказывается давать показания, несмотря на то, что в ее действиях есть, по-видимому, состав преступления, и сейчас решается вопрос о привлечении ее к уголовной ответственности. Более вызывающе, чем она, ведет себя только Сима Каминская.

– Моя жена ничего не знает ни об организации, ни о самолете. В интересах ее же спокойствия и безопасности я не рассказывал ей ничего. Ей нечего вам сказать, даже если она начнет давать показания. Я ручаюсь за это, Геннадий Васильевич. – Как всегда в минуты сильного волнения чувствую, как жар заливает все тело и голос дрожит и пресекается.

– Вы в этом уверены, Гиля Израилевич?

– Да, уверен.

– Хотите поговорить по телефону с Евой?

– Да. Я ей скажу, чтобы она давала показания.

– Только это.

Мы долго не можем начать разговор от волнения. Наконец я заставляю свой голос подчиниться. Говорю, как мне кажется, спокойно, твердо, уверенно:

– Слушай, Ева, твой отказ давать показания не имеет никакого смысла. Ты можешь смело рассказать все, что ты знаешь, и с тебя будут сняты всякие подозрения. Ева, дай показания, ты никого не подведешь – следствие знает гораздо больше, чем ты.

Ева с трудом дослушала меня, и тут же я услышал ее ответную скороговорку:

– Я ничего не знаю. И ты ничего не знаешь. Зачем ты наговариваешь на себя? Ты ничего не делал. Ты ни в чем не вино…

Удар по рычагу с той стороны прервал разговор. Видимо, она говорила из одного из соседних кабинетов, и ее следователь нашел, что дальнейший разговор не имеет смысла.

Я возвращался в камеру и думал, насколько арестованные и неарестованные живут в разных измерениях, и насколько трудно им понять друг друга, даже если они муж и жена.

* * *

Следствие закончено. Следователи спешат. На 15 декабря назначен процесс "самолетчиков", на 23 декабря назначен наш процесс, которому кто-то приклеил эпитет "околосамолетный". Судебное заседание будет закрытым. Нам предложено нанять адвокатов. Я отказываюсь, чтобы сохранить Еве деньги. Ценность адвоката в советском политическом процессе мне предельно ясна.

Но не тут-то было. Кто сказал, что советский суд не самый гуманный?… Как? Оставить советского гражданина без защиты? Нет, это вам не в Америке. Мне вежливо разъясняют, что я не имею права отказываться от защиты, даже если я сам юрист. Ибо по одной из инкриминируемых мне статей обвинения санкцией является высшая мера наказания – расстрел. Но если у меня нет денег, мне могут пойти навстречу и выделить адвоката за государственный счет.

Черт с вами, давайте. Еве хотя бы не придется влезать в долги.

И вот у меня уже встреча с адвокатом в кабинете следователя. Мы говорим наедине, но каждому из нас ясно, что мы не одни. Адвокат – приятный еврей, усталый и слегка дрожащий. Политического он защищает первый раз, но правила игры ему ясны. Сколько можно, он старается помочь мне и даже однажды приносит мне бутерброд с колбасой от Евы, но свои возможности понимает. Мы договариваемся с ним, что он может защищать меня как ему угодно, но только не ценой поношения того, что мне дорого. И действительно, на процессе он строго выполнит этот пункт нашего соглашения. Он ни разу не оболжет и не клюнет ни сионизм, ни Израиль, ограничившись заявлением, что не может разделить политические взгляды своего подзащитного. Мой адвокат, как мне кажется, был самым порядочным из всех адвокатов нашего процесса, конечно, в пределах возможного в советском суде.

А тем временем для нас началась самая интересная часть программы. Пока следователи засели за составление обвинительного заключения и за подготовку к генеральной рубке голов на двух процессах, назначенных на вторую половину декабря, нам было разрешено ознакомиться с материалами дела. А их было много – 42 тома, каждый вличиной с Библию, да еще с приложениями.

В эти 42 тома были включены не только наши показания, показания или отказы от показаний сотен свидетелей, экспертов в области техники, графологии, оружия, но и многие материалы из готовящегося процесса самолетчиков. Здесь я впервые узнал, кого же арестовали в аэропорту "Смольное" 15 июня 1970 года, и увидел рядом с семьей Залмансонов, Эдиком Кузнецовым и Марком Дымшицем совершенно незнакомые мне фамилии. Только две из них не были еврейскими: Федоров и Мурженко. "Еврейские уши" торчали в каждой строчке. Не хватало лишь издевательски-саркастической строки Гарика:

"В объятьях водки и режима
лежит Россия недвижимо,
и только жид, хоть и дрожит,
но по веревочке бежит"[8]

Каждое утро теперь я уходил из камеры и возвращался вечером. Но теперь уже не на допрос – на чтение материалов. Конечно, я мог бы, пролистав несколько страничек, расписаться, что я воспользовался своим правом по ст. 206 Уголовно-процессуального кодекса РСФСР и ознакомился с материалами дела. Дежурный следователь с радостью заштриховал бы сорок две клеточки напротив моей фамилии красным карандашом, и я мог бы лежать на своей койке в камере, ожидая процесса. Но я так не сделал. Я обстоятельно читал том за томом, игнорируя требования читать быстрее и просьбы пропускать то, что не так интересно. Однако, расписываясь в графике, я убеждался, что обстоятельный Лассаль Каминский читает еще медленнее, не пропуская ничего.

вернуться

8 Игорь Губерман "Еврейские дацзыбао". Москва-Иерусалим, 1978.