Ясно, что с февраля по апрель 1945 Шернер имел дело в Берлине с одним и тем же человеком; понятно и физическое состояние этого человека в ночь на 23 апреля: уже почти сутки Гитлер провел на ногах, а его продолжительное выступление на дневном совещании было вполне обычной для него сценой, хотя и не часто исполняемой; в нее, по обыкновению, было вложено столько сил и экспрессии, что и в более молодые годы такие выходки погружали его потом в заметную депрессию на достаточно долгие часы: «Однажды он обнаружил грандиозное воздействие вспышек своего гнева; с тех пор гнев и неистовая брань стали любимым оружием в его арсенале»[516] — писал Отто Штрассер.
Хватало у Гитлера и других нагрузок в тот день. Тем более понятно, что теперь ему было бы совершенно нереально заново воспламеняться и орать в иступлении: «Всех расстрелять! Всех расстрелять!»
Для нашего же сюжета важно то, что Гитлер и в разговоре с Шернером продублировал сообщение о переходе переговоров в руки Геринга (и Гиммлера!) — и снова в отсутствии Бормана, хотя и в присутствии Кребса и Бургдорфа!
Широко разрекламированная весть об эвакуации руководства из Берлина и о том, что сам Гитлер остается в столице, достигла всех его ближайших соратников — и некоторые из них ринулись вновь встретиться с ним, дабы окончательно прояснить перспективы для себя самих.
В течение 23 апреля в Бункере снова (и уже в последний раз) побывали те же Кейтель и Йодль, а также министр военной промышленности Шпеер и министр иностранных дел Риббентроп.
Понятно, что иметь дело с Кейтелем и Йодлем пришлось снова настоящему Гитлеру. Эти люди были его ближайшими соратниками — и знали его как облупленного; к тому же еще накануне он беседовал с ними — и все они помнили все слова, сказанные друг другом. Представлять им двойника было бесполезно и очень опасно — это потребовало бы обязательного последующего их убийства (как и произошло с Борманом, Геббельсом и семьей последнего), и для этого их еще нужно было задержать в Берлине, а уже был общеизвестно решен вопрос о том, что они уедут руководить военными действиями — в полноценном командном пункте к западу от Берлина. Поэтому настоящему, подлинному Гитлеру пришлось еще несколько часов выступать в собственной роли — и, заметим, никто из этих двух генералов позднее не сообщал о неестественном поведении якобы разваливавшегося прямо на глазах Гитлера!
Но двойника продолжали обкатывать: его, похоже, подставили Шпееру. Последний затеял в предшествующие месяцы игру в оппозицию (позже он заявлял, что пытался подготовить даже убийство Гитлера[517]) и старался саботировать распоряжения Гитлера об уничтожении гражданских объектов на территории Германии, а также подговаривал к тому же и других. При этом он пытался держаться подальше от Гитлера (хотя и посетил его, конечно, в день рождения 20 апреля) и не стремился общаться с ним, как раньше. Это-то, по-видимому, и вдохновило ничего не подозревавшего Гитлера и его сообщников на попытку использовать Шпеера в качестве подопытного кролика — никто не ожидал от этого всегда послушного министра каких-либо неожиданностей.
В результате дело вылилось в тяжелый конфуз — почище чем с Бергером, которому теперь уже самостоятельно приходилось решать, кого же расстреливать! Заметим, кстати, что самого Гитлера это уже ни чуточки не возновало — кого же там расстреляет Бергер и будет ли он это делать вообще!..
Шпеер же отколол совершенно неожиданный трюк: «23 апреля, будучи в Гамбурге и услышав о решении Гитлера остаться в столице, он тоже решил, что личная преданность обязывает его отправиться в Берлин попрощаться с фюрером и подать в отставку. Политические акты неповиновения были совершены, и ничего нельзя было изменить. /…/ поэтому он и задумал навестить Берлин и объявить Гитлеру о своем решении, принятом «в конфликте между личной преданностью и общественным долгом». Что же произойдет с ним в результате такого признания? Шпеер не ведал. Он полагал, что его арестуют, возможно расстреляют, но /…/ он готов был принять все последствия разрыва с фюрером из-за своей верности общественному долгу, оставаясь при этом по-прежнему преданным ему лично».[518]
При всей мелодрамотичности и театральности задуманного Шпеером демарша, дело грозило обернуться для него нешуточной трагедией, но обернулось фарсом: «Шпеер дал Гитлеру полный отчет о своей последней деятельности, Гитлер выслушал и, как показалось Шпееру, был очень тронут его искренностью. Фюрер ничего не сделал Шпееру: его не арестовали и не расстреляли. Инцидент был исчерпан.
Почему же Гитлер, который в дни всеобщей подозрительности требовал пролития морей крови — крови заложников и военнопленных, крови узников тюрем и концлагерей, крови немецких офицеров и собственных слуг, — оказался столь снисходительным и терпимым к поступкам Шпеера? Этот вопрос допускает множество ответов»,[519] но мы, конечно, не будем повторять психологические изыски Тревор-Роупера.
Ответ на самом деле простой: потому что собеседником Шпеера был вовсе не Гитлер!
Ситуация оказалась абсолютно неожиданной для двойника: он не знал, что решить, и не имел никаких полномочий на принятие серьезных решений. Был же он вовсе не глуп — Мюллер о нем в 1948 году отзывался так: «Не слишком умен, но вполне пригоден для работы с ним»[520] — это почти высочайшая оценка в устах Гестапо-Мюллера по отношению к кому-либо, помимо Гитлера и Сталина, которых он просто превозносил!.. Двойник прекрасно понял, в насколько тяжелейшем положении он оказался — ему и оставалось лишь кивнуть и немедленно завершить аудиенцию!
Натуральный Гитлер оказался перед альтернативой: оставить без последствий эту неожиданную и вопиющую почти что измену или принять немедленно надлежащие и заслуженные ослушником меры? Как бы он поступил сам, оказавшись на месте своего двойника — сейчас уже не играло никакой роли. Принятые же теперь воспитательные или карательные меры могли сводиться исключительно к уничтожению Шпеера; любое половинчатое решение приводило бы Шпеера к обоснованному предположению, что беседовал он с одним человеком, а принимал затем решение совсем другой!
Но кому была бы какая польза от уничтожения Шпеера в сегодняшней ситуации, когда война уже по существу завершилась?
Его гибель требовала еще и объяснений, которые нужно было придумывать, а сами признания Шпеера, сделанные им один на один (с настоящим Гитлером или нет — неважно!) к протоколу не подошьешь. Да и публичное обвинение в измене одного из вернейших паладинов фюрера не играло позитивной роли ни для режима, ни для самого Гитлера — особенно с учетом того, что планировалось на ближайшие часы в отношении Геринга — об этом чуть ниже.
Нельзя было и расстрелять Шпеера просто так, как расстреляли Фегелейна (об этом — тоже чуть ниже) или чуть было не расстреляли Вейдлинга — эти были все-таки слишком мелкими сошками, и то гибель Фегелейна, как мы теперь знаем, вызвала множество толков и недоумений, продолжающихся по сей день! Уничтожение же Шпеера могло привлечь вовсе нежелательное внимание к таинственным событиям, происходящим в Бункере, и осложнить дальнейшие планы бегства Гитлера. И выглядела бы эта расправа вдобавок чудовищной наградой Шпееру за его личную преданность: ведь явился же он, как выглядело со стороны и как и было на самом деле, рискуя жизнью, в почти окруженный Берлин для того, чтобы засвидетельствовать свою верность и преданность остающемуся там Гитлеру!..
Подготовить же тайное убийство Шпеера — это требовало и времени, и привлечения дополнительных сообщников, с которыми позднее тоже нужно было как-то разбираться! И какой в этом, повторяем, был бы рациональный смысл?