Изменить стиль страницы

Почти в полночь приволоклись к бараку. Надзиратель отомкнул "лисы", всех загнал спать.

Камера знает, что скоро будет побег. Молчат, ждут своего часа. Доносчику — смерть. А кому хочется умирать раньше срока?

Утром снова путь к карьерам. Туда гонят без "лис", чтобы быстрее люди начали работу. "Лису", свою милую, как называют ее каторжане, каждый несет на плече. Но сегодня друзья идут без "лис". Сегодня они не дерзили надзирателям, были смирны, как никогда.

Тачку заполнял илом Ермила, стоя по колено в холоднючей воде. Катил к промывочной машине Андрей. Мокрый халат хлюпал по коленям, чавкала вода в чувяках. Следом катил такую же тачку студент, здоровенный парняга, но по всему было видно, что он сдал: хрипит, кашляет, выплевывает кровь на гальку. Он уже больше не подтрунивает над Андреем, над его мечтой о справедливом Беловодском царстве. А совсем недавно кипеяи жаркие споры. Андрей и Сурин стояли за Беловодье, где все будет общее, чтобы каждый мог есть досыта, работать на всех, жить для всех. Студент высмеивал их, отговаривал, мол, нет такого царства на земле, даже Моисей не привел своих людей в землю обетованную, не дал им счастья. Надо по всей Расее ставить новое государство, а не бежать, как суслики от половодья.

Ермила тоже свое тянул: надо, мол, делать такое Беловодье, такую Выговскую пустынь на всей земле, среди всего люда. В одном все были согласны — надо бежать. Студент побежит на запад, чтобы снова нести правду в народ. Ермила тоже на свои заводы вернуться хочет, чтобы снова бунтовать, не давать житухи "богдыхану". Рассказывал, что сидел в Томске вместе с писателем-петрашевцем. Мужик хороший, падучей болен. А как заговорит — на душе жалость, дажить страх. Люд он знает как свои пять пальцев…

Завтра воскресенье. Завтра они должны бежать. Прав кузнец: время покоса, легче уйти. Карымцы не столь охотно будут их догонять, хотя им за каждого пойманного беглеца платят деньги. У них даже присказка такая есть: с сохатого одну шкуру сдерешь, а с бродяги две — рубаху и тулуп. Многие только тем и жили, что ловили, убивали беглых. Хотя и сами в недалеком прошлом были каторжанами, мыли золото и серебро для Кабинета Его Величества. Потом им дали свободу, назвали забайкальскими казаками. Карымцы — охотники, карымцы — меткие стрелки: в глаз белке, в глаз бродяге. Злы, жестоки, жадны до денег. И все оттого, что, убив однажды, человек становится душевным уродом на всю жизнь. Убитые страшными тенями стоят перед глазами, снятся ночами, и только новое убийство дает послабление душе.

Две недели назад бежало из первой камеры десять человек. Семерых убили карымцы, трое ушли вслед за солнцем. Завтра побежит эта камера. Пусть лучше убьют на свободе, чем маяться и умирать в кандалах. Завтра кто-то из надзирателей испустит свой последний вздох. Редкий побег обходился без убийства. Может быть, этот пройдет гладко?

Варя уговорила кузнеца продать ей ружье. Продал. Сказал только:

— Потому как люблю тебя, бабонька, продаю. Помни, что ради любви продаю. Убегайте, може, сердцу будет чутка легче. Все готово, я провожу вас немного. Все будет ладно, не горюй…

Косит бурятский глаз злой карымец-тюремщик. Поигрывает его рука бичом. Бич длиннющий, любого достанет. Вон у того силача сорвалась тачка с настила. Короткий взмах бича, резкий щелчок — и сыромятный ремень впился в спину Андрея. Вздрогнул Андрей, но сдержался: тачка покатилась дальше. Не время для бунта, не стоит заковывать себя в "лису".

— Эй, кончай лоботрясить! А ну, шевелись! Разбойники!

Чавкали лопаты, чавкали по грязи чувяки, карьер вздыхал и матерился. Наконец солнце коснулось края сопки, хмурой и горбатой, как и жизнь каторжника. Надзиратели начали отковывать каторжан от тачек, замыкать огромные замки ручных и ножных кандалов. Эти замки служили каторжникам и подушками.

Вышли на берег карьера, снова в вечерней тишине зазвучала грустная музыка цепей, заскучал ветер, заскучали сопки.

Дзинь-трак-трак! — напевали цепи нудно и протяжно. И так целую вечность, пока из темноты не покажется здание полугнилого барака.

На звезды надвинулась туча. Холодный ветер насквозь продувал камеру. Люди лежали на нарах во всем мокром, в чем и работали, чуть забывались в стонливом сне. Андрей повернулся к студенту, тихо спросил:3

— Скажи-ка, дружба, от ча человек дюжливее лошади?

— Это как понимать?

— Так и понимать надо, что ежли лошадь подержать в такой мокряди, у нее враз копытница приключается, простуда. А мы вот ниче. Второй месяц живем, и ниче. Лошадь бы копыты отбросила, а мы живы.

— Человек тысячи лет формировался, приспосабливался к трудным условиям, к жизненным невзгодам, — размышлял студент — Организм у него более совершенен, чем у лошади. Он разумен, пытается противостоять силам зла. Лошадь же не имеет разумного начала. Лошадь…

— Так, верна! Мы вот с Варей бродили по тайге, все лошади сдохли, а мы хоть бы ча. Ягодку, грибочки, сырое мясо ели. И мокрец-то нас давил, речки-то топили, а живы. Лягушек лошадь есть не будет, а мы с вами, господин студент, едим. Вы говорили, что лягушек едят, мать их корень, одни хранцузы? Вот и мы едим, и будто энто деликатес.

— Так, именно так, Андрей Феодосьевич.

— Эх, господин студент, светлая ваша голова! Все вы, грамотеи, люди без разума. Задашь вам вопросик позако-выристее, и вы почнете городить про совесть, человечность, зло и добро. Тьфу! Чепухенция все энто! Не оттого человек дюжливее лошади.

— Так отчего же, по-твоему?

— Когда бог имена разным тварям давал, он кое-где спутал, назвал лошадь — человеком, а человека — лошадью. И вышло, что лошадь существо нежное, а человек — грубое. Вот и вся недолга.

— Непонятно.

— Надо бы богу назвать человека лошадью, а лошадь человеком, вот и стало бы все на место.

— Но ведь это ерунда какая-то!

— Для вас ерунда, а для мужика заглавный вопросик. Сам додумался… Неразумный наш бог.

— Человек — лошадь, а лошадь — человек? Чудно! Но ты прав, пожалуй… Что-то истинное в этом есть. Русский мужик — себе на уме. Загадка.

— Проще простого — дай нам волю, землю, и мы без заумных слов поставим Расею на ноги, на завидки всему миру. Не даете, только словесами мусорите, потому и мужик не хочет признать вас, охломонов. И мы не прочь читать умные книжки. Мы-ста, мужики, не без разума люди, тожить не убогими рождены. А вы нам книжки под нос, — а нам бы сперва хлеба вволю, господин студент. Спи. Завтра в ночь бежим.

Сквозь щелку прошмыгнул первый лучик солнца, коснулся лица, Андрей звякнул кандалами, провел рукой по щеке, будто хотел снять липкую паутину. Проснулся с радостным предчувствием в груди: придет Варя, скажет, когда бежать. Стал ждать общей команды на подъем.

Начальник тюрьмы в сопровождении надзирателей начал обход.

— Встать! Смирно!

Каторжане замирали перед ним. Один неуважительный взгляд — и жди розог, "лисы", а то и "калача". Каторжане ели начальника глазами. Пятая камера в последние дни, как никогда, покладиста.

Андрей хорошо знает, что такое "калач". Однажды он имел неосторожность сказать начальнику тюрьмы, что их плохо кормят, надзиратели воруют хлеб. Его тут же завернули в калач: связали руки за спиной, к ним притянули босые ноги. Потом проволокли связанного лицом по полу, бросили на весь день валяться.

— Ну, кто хочет бунтовать? — измывался начальник.

Никто не хочет бунтовать в воскресный день: зачем лишаться удовольствия полежать на солнышке, перемолвиться с другом, побыть наедине с женой.

Ярится начальник тюрьмы, хочет вызвать пятую камеру на скандал, подозрительно смотрит в лицо каждому, тычет в носы перчаткой, авось кто взорвется. Но пятая камера, как никогда, смирна, кто-то миролюбиво бросает:

— Силов уж не будет бунтовать. Сила на вашей стороне. Отбунтовались. Плетью обуха не перешибешь.

— Ну-с, молодец, правильно сказал. Отдыхайте.

Запахло хлебовом. Принесли по фунту хлеба каждому, по черпаку мутной болтушки… Выпустили из камер во двор. Можно подремать, можно в карты срезаться, жену встретить.