— Свекровка б… снохе не верит! — рыкнула Марфа — А ну хватайте дубье, мужики, отомстим им за наши слезы! — Первой схватила дубину и бросилась на рассошинцев — Ваше благородие, вы чуток посторонитесь, мы им счас начистим морды, чтобыть блестели, как тульские самовары! — размахивала Марфа страшенной дубиной, отчего пристав даже чуть подался назад. Опомнился.
— Стой, баба, или я тебя арестую! А вы, вы тоже хороши, — повернулся пристав к рассошинцам, — все на вас показывают, как на воров и убийц! Вон отсюда! Прибуду в Рассошиху, разберусь, как и что! — взревел пристав и двинулся на рассошинцев. Те вскочили на коней, пустили в галоп.
— Воры, разбойники! Сами воруют, а на других сваливают! — орали вслед пермяки.
— Смеялись над нашим горем, пришел час и нам посмеяться.
Пристав для порядка проверил бумаги у ссыльных, хмыкнул, козырнул и уехал со своими помощниками.
Долго в лагере звучал смех и разговоры, радовались мужики и бабы. Но в то же время косо посматривали на Лариона, убил человека. Это-то и приглушало смех.
— Спаси тя бог, Фома Сергеич. Теперича нам сам черт не страшен, мука, ружья, деньги. Дочапаем до Беловодья, Дотопаем…
И шли пермяки, узнавали Сибирь и народ сибирский, радовались и огорчались. Сгодился им и бывший разбойник Фома Мякинин, здорово выручил ссыльных. Конечно, приятного мало, что на их совести смерть неизвестного человека. Но и рассошинцы могли бы понять, что кража муки для пермяков — смерть. И смерть не одного человека, а большинства. Теперь, если придется бежать к морю, то будет на что купить железо, семена, картошку и разную мелочь.
— Живы будем — не помрем! Дуй, не стой, пермяки! — хохочет и молодо прыгает Иван Воров.
— Добежим до синь-моря, найдем свое царство! — гремит Феодосий.
9
В Омск беглых пригнали ночью. Провели прямо в острог. В остроге шум и теснота, он вмещает всего двести человек. Но к весне набралось за триста. Это даже не острог, а казарма с махонькими, зарешеченными оконцами. Казарма поделена на две камеры. Каторжане, беглые, ссыльные — все спят на голых нарах. Спят на кулаках, отсиживают свои мослы. В одном углу режутся в карты, в другом кого-то бьют по животу — режут банки проигравшему, а посредине каторжник устроил пляску с кандалами. У него получается здорово, это не просто пляска дикаря, это музыкальная пляска. Кандалы подпевают в такт.
— Эй ты, свежак, а ну плясать!
— Не умею.
— Учиться надо, дура, здесь без пляски сдохнешь. Откель?
— Из Перми.
— Эй, Сурин, ты тожить вроде оттель? А ну, кажись, ищо одного пермяка заволокли. Раскольник?
— Нет.
— Ну и хрен с ней, абы был человек. А ну, мурло, подайся назад, не точи кулаки на свежака. Знаем мы тебя, дурня. Сурин!
— Ну чего базлаешь? Дай ложки получить, проиграл энтому шулеру. Карты передергивает. Кого ты тут мне сулишь!.. Э, Силов, Андрей! Во дела!.. Андрей! Для ча сюда влез?
Силов узнал каторжника, который рассказывал им о Беловодье,3
— Ты снова попал сюда?
— Попал, а че? Рази мне привыкать? Теперь снова погонят в Забайкалье. А там и рукой подать до Беловодья.
— Так ты еще не выбросил его из головы?
— Нет, Андрей, такое не выбрасывается. Такое на всю жисть. Пошли к нашим. Здесь воры, там у нас политика. С теми чуть живее, но однова — ложки, карты, ловля бекасов. Есть знатные охотники.
— Откель тут быть бекасам-то?
— Бекасы — это клопы, дружище, их здесь тьма. Клопы — наши вражины. Война им объявлена не на жисть, а на смерть. Братцы, примай своего!
Андрей повеселел. Своего встретил. Сунулся к нему бородач, космач, показал язык и, дохнув самогонным перегаром, бросил:
— Каторга! Гы-гы!
— Блаженный то, не боись, без вреда мужик.
Гудел, ржал мужицкими басами Омский острог. Утром всех повели в частную баню. В бане грязища, копоть, теснота, каторжане путались в цепях, матюгались. Хорошо, если кому-то удавалось вылить на себя шайку теплой воды, многие разделись, пообрали и снова вышли вон. Но Сурин — старый каторжник, он не спешил мыться, ждал, когда схлынет поток. Конвой кричал, чтобы быстрей кончали. Сурин орал в ответ:
— Дай вшу вымыть! Не боюсь я вашего карцера. Мойся, Андрюха! У них и карцера-то нет путящего.
После полудня разбили каторжан на три партии и погнали по Сибирскому тракту. На сто человек десять конвоиров. Жарило вовсю сибирское солнце, осыпало своими лучами голынь степей, лохматость сопок, зарывалось в сочных травах, расплывалось в речках.
Дзинь-трак-трак!
И так день и ночь, так все лето под дождями, жарой, нудьгой. Так до самой осени. А когда завыли ноябрьские метели, этап пришел в Акатуйскую тюрьму. Здесь содержались каторжане зимой, а летом мыли золото на прииске Карь. Содержались в той же скученности, холоде и злобе. Андрей однажды не сдержался и выматерил надзирателя. Его тут же бросили в карцер. Тот карцер считался самым страшным из всех тюрем Даурии. Андрея приковали цепью к стене. В такое же темное подземелье, какое было у немца на Урале. К нему часто спускался надзиратель и бил по лицу, наслаждаясь местью и безнаказанностью.
Варя жила в поселке. За постой стирала белье, пилила Дрова, выполняла всю черную рабрту по хозяйству у сурового кузнеца-нарымца. Часто мыла полы у надзирателя, даже у начальника тюрьмы. Всех знала в лицо и по имени-отчеству. Упорно копила деньги, откладывала каждую копейку, мечтала о побеге с Андреем с каторги. Варе разрешили раз в неделю видеться с мужем.
С сопок зазвенели ручьи. Робкая зелень показалась на их покатых боках. Каторжан перегнали на Карский прииск. Пригнали еще одну партию с Нерчинского cepe6pяного рудника, а с ней пришел и Ермила Пронин. Радостной была встреча! В лагере их теперь стало трое, не считая Вари. Андрей подружился еще и со студентом, который по ночам много рассказывал ему о петрашевцах.
Барак вмещая всего шестьдесят человек, но туда набивали до сотни. В каждой камере по тридцать. Нар на всех не хватало, многие спали под нарами, на холодном полу. Стонали от сырости во сне, проклинали тюремщиков, царя. Варя снова жила в поселке. Сюда же на лето переехал кузнец, который ковал кандалы для каторжан. Варя обмывала и обстирывала тюремщиков, старалась угодить самому преподлейшему человеку, чтобы не так жестоко измывались над ее мужем. Тюремщики говорили:
— Кто попал на Карь, живым не уйдет.
Каждый день кто-то умирал от цинги и ревматизма. Жили впроголодь: на день давали всего три фунта хлеба да чашку баланды в обед. Но места на нарах не пустовали: одни умирали, другие приходили. Чем больше умрет самых строптивых, тем спокойнее тюремщикам. Однако эти четверо пока держались, держались на одной надежде. Варя каждое воскресенье приносила вести:
— Кузнец дал согласие сделать ключи. Сто рублей просит. Но пока с подкопом не спешите. Нету лодки подходящей. Да и карымцы уже отсеялись, вышли охотничать за беглыми. Вот почнут сена косить, им будет неколись. Тогда и бежать — После этих слов Варя почему-то краснела.
— Ну чего он тянет, твой кузнец? — не замечал смущения Вари Андрей.
А все было просто: суровый нарымец полюбил Варю. Варя умоляла оставить ее: грешно обманывать нареченного… Да и душа не приемлет. А однажды, когда его приставания стали невмоготу, она схватила топор:
— Убью блудника!
— Ладно, охолонь. Спасибо и за такую ласку. Пусть ваши готовятся к побегу. Лодку присмотрел. Чего уж там, силой мил не будешь. А жаль. Зажили бы мы с тобой, Варюша!
Варя прибежала к Андрею, упала на грудь и расплакалась:
— Всё, Андрюша! Готовьте подкоп — в воскресенье бежим…
Андрей поднял голову и посмотрел на солнце. Вздохнул и широко перекрестился. Солнце еще было высоко.
Надо, чтобы до вечера сил хватило, чтобы и для ночной работы осталось. Подкоп уже почти готов.
Когда солнце сядет за сопку, их погонят в барак. Долго, долго будут звенеть в вечерней тишине железные цепи: до барака-тюрьмы три часа ходу. Обычно быстрее ходили, но сегодня друзья были наказаны "лисой" — полуторапудовой чуркой, прикованной к ногам. С ней не побежишь. Измученные каторжане ворчали на тех, кто плелся с этим грузом, грозили головы проломить, хотя и сами могли назавтра заработать такую же "лису".