Изменить стиль страницы

—   Сиди тихонько! Помни, что обещал! — И призналась, обернувшись к художнику: — Я все же раскаиваюсь, что приняла ваше приглашение. Знаю, знаю, сердце у вас доброе. Но Шурик, он такой впечатлительный. Да и спать я его укладываю обычно рано...

—   Считайте нынешний вечер исключением, — отозвался художник. — И кстати, исключением удачным. Как раз сегодня первая гастроль Анатолия Леонидовича Дурова.

Он что-то хотел добавить, но тут грянул марш, из-под купола спустились лампы под большими абажурами, манеж осветился так ярко, что я даже на миг зажмурился, и появились, построились по обе стороны арки нарядные служители.

Это было началом представления, и художник снова сказал:

—   Гляди, Шурик! Гляди!

Высоким прыжком перемахнув барьер, на манеж вырвалась тонконогая лошадь. На ней — смуглый юноша в черкеске и папахе. Он крикнул лошади что-то гортанное, и она перешла в галоп, и юноша на полном скаку сорвал с головы папаху, далеко откинул ее в опилки, а потом, запрокинувшись, все на том же сумасшедшем скаку подхватил папаху. Чего только не выделывал наездник: лошадь продолжала мчаться, а он танцевал у нее на крупе, кувыркался, выгибался дугой и опять, опрокинувшись, лишь одним носком держась за седло, бороздил руками опилки манежа...

Только теперь, когда началось представление, стали  постепенно заполняться нижние ложи. Надменно оглядывая зал сквозь стекла перламутровых лорнетов, шествовали дамы: шуршали шелка, на шляпах качались цветы и перья. За дамами — кавалеры. Штатские — в черных, с иголочки, парах. Военные в мундирах, эполетах, аксельбантах.

Юный наездник все еще мчался на тонконогой лошади. Мне стало обидно, что входящие в зал и сами на него не смотрят, и другим мешают.

—   Мама, пускай они скорей усаживаются!

Мать сделала «страшные» глаза, и я замолк. Добрых четверть часа еще продолжалось это шествие.

Господин цирковой директор — о чем объявлено было с особой торжественностью — вышел в середине первого отделения. Коротконогий, припадающий на одну ногу, с тяжелым квадратным подбородком и усами, такими же чернильно-черными, как и цилиндр на голове, он взмахнул длинным бичом, и по этому знаку выбежали лошади: шестерка гнедых, шестерка вороных. Повинуясь бичу, они покорно менялись местами, вальсировали, передними ногами шли по барьеру.

—   До чего же послушные! — восхитился я.

—   В этом нет заслуги Чинизелли, — усмехнулся художник. — Мне говорили, что он не утруждает себя репетициями. Лошадей ему дрессируют помощники, а он лишь пожинает плоды чужого труда.

В первом отделении все было интересно: акробаты, жонглеры, воздушные гимнасты. И еще, в паузах между номерами, публику потешали клоуны. Но они не понравились мне: какие-то нескладные, в мешковатых балахонах, с грубо размалеванными лицами. Даже речь у них была уродливая: одни визжали, другие шепелявили. И все-то над ними вволю издевались: подножки ставили, опилками посыпали, обливали водой. Одного даже закатали с головой в ковер.

Начался антракт. Художник пригласил меня посмотреть конюшню. Туда направились многие из лож и партера. Только на галерке продолжали стоять неподвижной толпой.

—  А как же они? — спросил я. — Они разве не спустятся вниз?

Художник переглянулся с матерью, и она отвела глаза:

—   После, Шурик... После сам во всем разберешься.

Я даже не представлял себе, что конюшня может быть такой красивой. С двух сторон тянулись стойла, а в проходе между ними лежала мягкая ковровая дорожка. Все лошади — несколько десятков лошадей с шелковисто расчесанными гривами — повернуты были головами к проходу, над каждым стойлом висела табличка с кличкой лошади, и тут же, одетые в куртки с цветными отворотами, стояли конюхи: они продавали морковь. Художник купил для меня морковь, и я протянул ее лошади с белой звездочкой на лбу, теплые и мягкие губы осторожно притронулись к моей ладони, и лошадь взмахнула головой, точно поблагодарила. И еще, в самом конце конюшни, стояла низенькая мохнатая лошадка, ее звали «пони», и она тоже с удовольствием взяла у меня морковь.

Вернулись в зал. Перед началом второго отделения показывали кинематограф. Перед оркестровой раковиной развернулось большое полотно, свет в зале притушили, и комик Глупышкин побежал по экрану, нелепо, подпрыгивая, ногой цепляясь за ногу...

Теперь я расскажу о самом главном. Это главное началось с того момента, когда, отделясь от остальных служителей, вперед шагнул человек во фраке.

Он дождался полной тишины и зычно возвестил:

—  Первая гастроль первого русского клоуна Анатолия Дурова!

Дуров оказался совершенно не похожим на клоунов, до того выступавших между номерами. Светлый атласный костюм облегал его стройную фигуру. Чулки до колен. Остроносые туфли с блестящими пряжками. Шею, спускаясь на грудь, охватывало пышное кружевное жабо, а на рукавах, свисавших длинными концами, нежно позванивали бубенчики.

Вот какой он был. Моложавый, с открытым, приветливо улыбающимся лицом, почти не тронутым гримом.

Приветственно подняв руку, Дуров обошел манеж. Выйдя затем на середину, начал вступительный монолог, посвященный тяжелой военной године, безвестным героям в солдатских шинелях...

—  Скучно, господа! — зевнул кто-то в соседней ложе. — Неужели даже в цирке нельзя отдохнуть от политики?!

И не менее презрительный голос в ответ:

—  А что же ожидать другого? Русский, доморощенный клоун!

Дуров, как видно, расслышал эти слова. На мгновение нахмурился, строже сделались глаза. Но, тут же овладев собой, звучно дочитал монолог.

Ложи почти не откликнулись. Зато галерка взорвалась аплодисментами. Вскинув голову, Дуров оглядел галерку, увидел повязки раненых солдат и подчеркнуто низко поклонился.

—  Как вам это нравится, господа? — снова послышалось рядом. — Копеечная галерка ему дороже партера!

Затем Дуров начал показывать своих дрессированных зверей. Дрессированы были они на славу, и Дуров обращался к ним так ласково и уважительно, будто это были лучшие его друзья. Художник, не теряя времени, вынул альбом и быстрыми штрихами стал зарисовывать артиста.

Но самое интересное было еще впереди. Сложив ковер, служители увезли его на тачке, а вдоль барьера проложили самую настоящую железнодорожную колею. Появилось и станционное здание: миниатюрное, но с платформой, входным турникетом, колоколом, семафором, стрелками. К этой-то станции и подошел поезд — пыхтящий паровоз, а за ним разноцветные вагоны первого, второго, третьего класса.

И вот началась посадка — звериная, птичья. Удивительная посадка, потому что воспитанники Дурова, пройдя турникет, строго по ранжиру занимали места в вагонах. Вислоухий заяц, правда, попытался проскочить без билета, но был изобличен и с позором изгнан. Что же касается Дурова, командовавшего посадкой, — для каждого из пассажиров он находил меткое сравнение. Хорька представил как грызуна-интенданта. Свинью сравнил с подрядчиком, наживающимся на заказах военного ведомства. Когда же появился важно шагающий индюк, Дуров воскликнул:

—  Дорогу его превосходительству!

Подобных острот ложи уже не могли стерпеть. Послышался ропот, а какой-то господин в котелке даже возмущенно сорвался с места.

—  Понимаю, понимаю! — с любезнейшей улыбкой обратился к нему Дуров. — Вам также захотелось воспользоваться моей дорогой. Несмотря на все трудности нынешнего времени, она действует бесперебойно... Увы, мест больше нет! Посадка животных окончена!

Галерка снова взорвалась аплодисментами. Побагровевший господин кинулся прочь из зала. Я заметил раздраженное лицо Чинизелли: выглянув из-за занавеса, он что-то выговаривал человеку во фраке, а тот лишь разводил растерянно руками.

—   Не кажется ли вам, что Дуров ведет себя слишком неосторожно? — обернулась мать к художнику.

—   О да! Гражданской смелостью бог его не обделил. Не исключаю, что и сегодня дело может обернуться полицейским протоколом, а то и штрафом...

Дождавшись, когда зал затихнет, Дуров продолжал: