Изменить стиль страницы

— Старший инспектор, — пробормотал я, губы у меня ссохлись, раскрывать рот было трудно, да и глаза мне тоже хотелось закрыть, повалиться на пол и поспать часиков восемь, тогда я, возможно, нашел бы слова, чтобы объяснить этому человеку, далеко не глупому, в чем я уже успел убедиться. Простые, вроде бы, вещи, никак не желавшие доходить до его сознания, будто именно его, а не меня, подвергали допросу третьей степени… или четвертой? Я не знал, понятно, по каким признакам отличают в полиции степени допросов, но был уверен, что в любом случае это нарушение прав человека, и так просто я этого не оставлю. Здесь не Абу-Грейб, все-таки.

— Старший инспектор, — повторил я, разлепив, наконец, губы, чтобы сказанное слышал не только я сам, но и Стадлер, сидевший, как мне почему-то начало казаться, не в двух шагах, а сотне миллионов миль, на далекой планете, — я вам уже говорил, но вы не слышите… эти два преступления… они не могут быть не связаны… и если понять одно…

— Вот-вот, — добродушно произнес Стадлер. — Если я пойму одно — это вот, — то сообщу о результатах майору Фридхолму, и пусть он использует мои сведения, как ему будет угодно. Послушайте, Бочкариофф, — неожиданно озлился Стадлер и перегнулся ко мне через стол, а его банда подступила на шаг, готовая к новой фазе мучительства, — вы хотите, чтобы я допросил вас и по делу об убийстве этого… как его… который пел в Стокгольме? Да? Хотите, чтобы я и шведа на вас навесил? В вашей любимой физике это называется: довести ситуацию до абсурда. Такой глупости я не сделаю. Внешние признаки и совпадения еще не означают существования внутренних связей, это вам тоже должно быть известно. Я вас отлично понимаю, Бочкариофф. Вы убиваете Гастальдона, не знаю как, это вы мне расскажете… а потом узнаете о похожем убийстве в Швеции, ум у вас быстрый, и вы понимаете, что это шанс запутать следствие. Можете не мотать головой, так все и было, и вы мне скоро это сами подтвердите и подпишете. И сообщник у вас был, теперь это очевидно. Кто-то недавно звонил в Стокгольм, назвался вашим именем, но вы-то сидели здесь, на этом стуле! Так кто звонил?

— О чем вы говорите, инспектор…

— Старший инспектор!

— Старший… Звонил я, да… Это было вечером, я даже не подумал, что в Европе ночь.

— Звонили полчаса назад, в Стокгольме скоро полдень, время звонка фиксировано, уж это вы могли бы предусмотреть!

— Я звонил… — начал я и прикусил язык. Вот оно! Если мне и нужно было доказательство, это было оно самое, тут и сомневаться не приходилось.

Да, но… Доказательством это было для меня, а для Стадлера — всего лишь мое слово против официально зафиксированного времени. С одной стороны — документ, с другой — мои измышления. И я могу говорить все, что угодно…

— Так что же делал в вашей квартире Гастальдон?

О, Господи, опять… Жаль, я не был йогом — мог бы отключиться, замедлить все процессы в организме, копы хоть до следующей недели повторяли бы свои вопросы, а я сидел бы мешок мешком, ничего не слышал, не видел, не ощущал… а потом пришел бы в себя в камере… или в своей квартире…

— Кто был вашим сообщником в театре?

Этого вопроса они еще не задавали, новые слова прорвались сквозь блок в сознании, я сразу ощутил и холод, и жажду, и в желудке заурчало, и свет в глаза оказался слишком резким, я привычно пробормотал:

— Не было у меня никакого сообщника…

И только после того, как в комнате неожиданно наступила тишина, понял, что на этот раз сморозил глупость — не подумал, что простое отрицание, будучи связано с общим направлением допроса, даст в руки Стадлера… вот черт.

— То есть, — медленно проговорил старший инспектор, — ваши слова являются косвенным признанием в том, что вы совершили убийство в одиночку. Это важно, Бочкариофф. Ваши слова зафиксированы.

— Я не убивал… Так какой у меня мог быть сообщник?

— Итак, вы утверждаете, что сообщника у вас не было. При наличии мотива…

И все сначала. Мне нужно было подумать. Мне нужно было обязательно понять, как получился этот разрыв во времени — что бы ни говорил Стадлер, я-то помнил, что звонил в Стокгольм вечером из театра!

Свет стал почему-то зеленоватым… а полицейские оказались где-то вдали… будто улетали прочь с субсветовыми скоростями… но тогда смещение должно быть красным, а не…

И все.

Номер 2 (20). Терцет

— Я не люблю Венецию, маэстро, — сказал Сомма, опускаясь на стул. Шляпу свою, которую он снял, целуя руку Джузеппине, адвокат положил на столик тульей кверху, и кивком подозвал официанта. — Никогда не подойдут сразу, шельмы, — пожаловался он. — Положительно, маэстро, Венеция — город грубиянов, мошенников, мелких воришек и нечистоплотных стряпчих, но жить в любом другом городе нашей благословенной родины я бы просто не смог. И не нужно уличать меня в непоследовательности, я вам отвечу, что лучшего места для адвокатской практики не найти на всем полуострове от ломбардских лесов до виноградников Калабрии.

— Какая замечательная эпитафия, — рассмеялся Верди, а Джузеппина, разглядывавшая кариатид на балконах расположившегося по ту сторону канала дворца, сказала рассеянно:

— Дорогой синьор Антонио, в какой из этих двух Венеций вы живете на самом деле?

— В обеих, — улыбнулся Сомма и сердито сказал подошедшему, наконец, официанту: — Три лазаньи с грибами, и побольше острого соуса, маэстро голоден, как Пантагрюэль после вечеринки у Панглоса. И салаты. И кофе.

Под навесом было не так жарко, как на улице, но дышать все равно было трудно, июль в Венеции — не то время, когда можно совершать приятные экскурсии, большинство богатых венецианцев предпочитает на летние месяцы отправляться на континент, оставляя свои дома под присмотр прислуги. Жизнь в городе замирает, днем на улицах можно не встретить ни одного человека, и только бродячие коты нарушают своими воплями тягучую тишину, повисшую в расплавленном воздухе.

Верди ел сосредоточенно, успевая, впрочем, пододвигать к Джузеппине соль и специи, а Сомма к еде едва притронулся, видно было, что он нервничает, и его многословие также было тому определенным свидетельством.

Разговор возобновился, когда нерасторопный официант принес кофе и удалился с видом Сизифа, в который уже раз втащившего на вершину горы тяжелый и бесполезный камень.

— Итак, маэстро, — сказал Сомма, — вам все-таки удалось победить этого проныру Торелли. В Неаполе пойдет «Арольдо», если я правильно понял сбивчивый рассказ синьора Винья — он заходил ко мне вчера вечером, сообщил о вашем приезде, передал записку, а заодно и рассказал кое-какие подробности этой неприглядной истории.

— Победил? — Верди поднял на адвоката недоуменный взгляд. — Не думаю, что случившееся можно назвать чьей-то победой. Компромиссы полезны, они спасают репутации и часто — состояния, но победами их назвать нельзя ни в коем случае.

— О, — усмехнулся Сомма, — именно компромиссы с судьями, смею вас уверить, являются самыми настоящими победами в адвокатской практике. Впрочем, наш разговор не об этом, маэстро.

— Да, — кивнул Верди. — Опера… "Месть в домино", так она сейчас называется… скорее всего, пойдет в Риме, в театре «Аполло», в карнавальном сезоне.

— Скорее всего… — повторил Сомма, многозначительно подняв брови.

— Да, потому что и ватиканский цензор выдвинул свои условия. Они, конечно, далеко не такие варварские, как то, чего хотел от нас в Неаполе синьор Скотти, но тоже требуют изменений в либретто.

— Ах, — сокрушенно сказал Сомма, — какая жалость, что я не имею больше к этому тексту никакого отношения. Чья фамилия там значится на обложке?

— Как мы и договаривались — Томмазо Аннони.

— Томмазо Аннони, — повторил Сомма. — Нет, маэстро, боюсь, между нами опять возникло досадное недоразумение. Послушайте, если вы сейчас скажете, что не получили моего письма от… от какого же… да, если мне память не изменяет, то от семнадцатого марта нынешнего, пятьдесят восьмого года…