Изменить стиль страницы

Здесь — при всех внешних отличиях — не могло быть ничего другого. Или Ричарда убили раньше, или не там. И нужно ответить на вопрос: когда — раньше? Или — где?

И еще этот американец… Или русский? Понятно: против парня есть улики, пусть и косвенные, разговор со старшим инспектором Стадлером это подтвердил, парня обвиняют, он пытается защититься, и потому — во всяком случае, таково мнение американского детектива — придумывает несуществующую связь между двумя убийствами, не имеющими между собой ничего общего. Целый день вчера ушел у следственной группы на то, чтобы отыскать хоть какие-то связи между стокгольмскими и бостонскими персонажами этой дурной оперы. Ничего. Никто друг друга не знал. Никто не имел друг к другу никаких претензий. Хоглунд никогда не только не пел в одной постановке с Гастальдоном, они никогда друг с другом не встречались, и никогда прежде оба убитых не работали вместе с потенциальными убийцами. Никаких романтических линий, ревности, общих любовниц.

Ничего.

Но этот американец русского происхождения… Бочкарев. Стадлер даже не смог правильно выговорить фамилию. За океаном, вообще-то, должны привыкнуть к странным для любого уха звучаниям иностранных имен, так нет же, всякий раз так произнесут…

Ни в чем этот русский не виноват, скорее всего. Чего же он хотел, в таком случае? Надо посмотреть в Интернете — если Бочкарев достаточно известный ученый, в сети могут оказаться сведения, пусть и не важные для дела, но любопытные. Впрочем, сейчас на это нет времени…

Фридхолм сидел за столом, закрыв глаза, тишина все равно не была полной, тихо гудел компьютер, где-то тикали часы, хотя, вроде бы, тикать в кабинете было нечему, просто, видимо, собственное сознание так отмеряло время — то психологическое время, которое у каждого свое, и частота тиканья тоже своя, и если послушать со стороны…

Самое смешное (хотя что тут вообще смешного?) в этом деле то, что Фридхолм уже знал, где искать решение. Знал, он был в этом совершенно уверен. Кто-то сказал что-то. Или кто-то что-то сделал на его глазах, и он это отметил…

Расслабиться. Очистить место в сознании. И тогда нужная мысль вернется, тихонько и незаметно…

Что, черт возьми, было сказано? И кем?…

Номер 4 (22). Сцена и дуэт

Проснулся я, наверное, в раю. Еще не открыв глаза, услышал далекое пение ангелов, шуршание их крыльев, и еще запахи я ощущал удивительно приятные, хотя и не мог распознать, потому что в памяти сместились какие-то ячейки, и мне показалось, что я вернулся в детство, сейчас мама сдернет с меня одеяло и скажет громким голосом: "Андрюша, хватит дрыхнуть, в школу опоздаешь". И сразу вслед за этим воспоминанием явилось другое, какого быть не могло, потому что я точно знал, что мне все-таки не семьдесят, и доживу ли я до такого возраста, еще не известно. Но мне почему-то вспомнилось, как я лежал под капельницей в приемом покое Госпиталя св. Лазаря, и какой-то не очень умный врач сказал громко, полагая, видимо, что сознание уже покинуло меня: "Бочкарев очень плох. Надо известить родственников". А другой голос ответил: "Готовьте операционную, я пойду мыться".

Я заставил себя открыть глаза. Это оказалось трудно, потому что кто-то положил на веки по пудовой гире. Надо мной было не райское небо с сонмом паривших ангелов, и не потолок нашей московской квартиры, куда мы с мамой переехали после смерти отца, и даже не капельница, возвышавшаяся, как ракета на старте. Я увидел заплаканное лицо Томы, музыка оказалась хором шотландцев из Вердиевского «Макбета», а запах… Запах я по-прежнему определить не мог, хотя пахло, скорее всего, пережаренным омлетом.

— Ну вот, — сказала Тома. — Ты проснулся.

Болела голова, но терпимо. Теперь уже терпимо.

Я сел и вспомнил все, что происходило ночью.

— Он таки довел меня до обморока, — мрачно сказал я. — Стадлер, я имею в виду.

— У тебя что-нибудь болит? — спросила Тома.

— Нет, — соврал я. — Сколько сейчас времени?

— Половина одиннадцатого. Может, выключить музыку? Я специально поставила этот хор…

— Если бы ты включила Dies Irae из Реквиема, я бы проснулся раньше, тебе не кажется?

— Ну вот, — улыбнулась Тамара сквозь слезы, — ты уже шутишь.

— Они меня отпустили? — спросил я, опуская на пол ноги и попав точно в подставленные Томой тапочки. — С чего вдруг?

— Тебе стало плохо во время допроса, — объяснила она. — Вызвали врача, тот сделал тебе укол не знаю чего, и ты уснул. А я…

— А ты? — спросил я и прижался лицом к Томиному животу.

— Я там ждала. Я ведь не поднялась к себе, взяла такси и поехала следом… Вызвала адвоката, ты его знаешь, Олсон, у него контракт с Национальной оперой. Он поднял с постели городского прокурора, забыла его фамилию, это было часа в три ночи… В общем, Олсон добился, чтобы тебя освободили, даже залог не понадобился.

— Залог? — пробормотал я. — Зачем залог, я же не обвиняемый…

— Ты спал, я привезла тебя к себе…

— И я сам дошел до постели?

— Почти… В общем, я попросила… ну, в отеле есть…

— Понятно. Могу себе представить.

— Тебе лучше? Голова не кружится?

— Что у тебя жарится? — спросил я. — Кажется, все подгорело.

— Ничего, — удивленно сказала Тома. — С чего ты решил? Я не готовлю в номере, ты знаешь. Если ты голоден… что я говорю, конечно, голоден… я позвоню, нам принесут.

Тома была права — готовить в номере было запрещено правилами. К тому же, запаха я больше не чувствовал, хор тоже замолчал, в голове гудело, а в животе…

— Закажи омлет с беконом, — сказал я. — И кофе, конечно.

Через полчаса мы сидели с Томой, обнявшись, на диване перед телевизором и смотрели новости по СВS, где сначала показали конкурс собак, а потом репортаж из оперы о вчерашней премьере — больше всего ведущий говорил о том, что финал, слава Богу, обошелся без инцидентов, госпожа Беляев пела великолепно, а Стефаниос, заменивший убитого накануне Гастальдона, был неплох, но не более того. Винклер спел партию Ренато без блеска, это легко понять, он же главный подозреваемый, во всяком случае, никто, кроме него, не мог нанести этот ужасный удар.

— Винклер? — сказал я. — Но ведь Стадлер на самом деле не думает, что это сделал Том?

— Наверно, так он сказал журналистам.

— Могу себе представить, как эта братия сейчас гоняется за беднягой Винклером!

— Том мне звонил недавно, перед тем, как ты проснулся. Он не выходит из номера, в коридоре, по его словам, дежурят детективы, кто-то из журналистов пытался войти под видом уборщика, но охрана его задержала.

— Послушай, — сказал я, — а тебя почему оставили в покое? Мы спокойно сидим, пьем кофе, разговариваем, и никто не хочет взять у тебя интервью. Странно.

— В холле наверняка сейчас бедлам, — улыбнулась Тамара, — но журналистов не пускают дальше стойки портье.

— Значит, — сделал я вывод, — им известно, что я здесь.

— Наверно, известно, — Тома пожала плечами. — А что? Ты боишься меня скомпрометировать?

— Совсем ни к чему, чтобы твое имя трепали в газетах в связи с убийством.

— Пусть говорят, что хотят. Налить тебе еще кофе?

— Да. Послушай… Ты говорила со Стадлером? Что он намерен делать? Меня он в покое не оставит, это ясно. Он хочет знать, откуда на ручке моего столового ножа отпечатки пальцев Гастальдона.

— А ты не знаешь? — странным голосом спросила Тамара и, как мне показалось, немного от меня отодвинулась — может быть, мысленно, я сейчас воспринимал желания и движения мысли, как физические действия, это было игрой воображения, но так я чувствовал и ничего не мог с этим поделать.

— Нет, конечно, — сердито сказал я. — Если бы знал, то объяснил бы Стадлеру… Он же из-за этого и пытал меня всю ночь, задавал один и тот же вопрос на разные лады тысячи раз.

— И что ты ему сказал? — настойчиво сказала Тома.

— Что я мог ему сказать? Уж ты-то знаешь, что с Гастальдоном я и знаком толком не был! Не очень он мне нравился, если честно. В кампусе у меня он, конечно, не был. А отпечатки пальцев на ноже… Я думаю… То есть, мне понятно, что это склейка, но я не могу найти физический момент ветвления… Пытаюсь что-нибудь вспомнить. Если не вспомню, то и Стадлеру объяснить ничего не смогу. Не излагать же ему принципы многомирия, он решит, что я над ним издеваюсь.